Автор пьесы бег. Михаил Булгаков: Бег

«БЕГ»

Пьеса, имеющая подзаголовок «Восемь снов». При жизни Булгакова не ставилась. Был опубликован только один отрывок из Б. - седьмой сон со сценой карточной игры у Корзухина: Красная газета. Вечерний выпуск, Л., 1932,1 окт. Впервые: Булгаков М. Пьесы, М.: Искусство, 1962. Работу над текстом Булгаков начал в 1926 г. Замысел пьесы был связан с воспоминаниями второй жены драматурга Л. Е. Белозерской об эмигрантской жизни и с мемуарами бывшего белого генерала Я. А. Слащева «Крым в 1920 г.» (1924), а также рядом других исторических источников, где рассказывалось о завершении гражданской войны в Крыму осенью 1920 г. В апреле 1927 г. был заключен договор с МХАТом, по которому Булгаков обязался представить не позднее 20 августа 1927 г. пьесу «Рыцарь Серафимы» («Изгои»). Тем самым драматург погашал аванс, выданный 2 марта 1926 г. за будущую постановку инсценировки «Собачьего сердца», не осуществленную из-за запрещения повести. Рукопись «Рыцаря Серафимы» (или «Изгоев») не сохранилась. 1 января 1928 г. Булгаков заключил новый договор с МХАТом. Теперь пьеса называлась Б. 16 марта 1928 г. драматург сдал ее в театр. 16 апреля 1928 г. на художественном совете МХАТа было запланировано начать в будущий сезон работу по постановке Б. Однако 9 мая 1928 г. Главрепертком признал Б. «неприемлемым» произведением, поскольку автор никак не рассматривал кризис мировоззрения тех персонажей, которые принимают Советскую власть, и политическое оправдание ими этого шага. Цензура сочла также, что белые генералы в пьесе чересчур героизированы, и даже глава крымской контрреволюции Врангель будто бы по авторской характеристике «храбр и благороден». На самом деле у Булгакова в первой редакции Б. белый Главнокомандующий, в котором легко узнаваем главнокомандующий Русской армией в Крыму генерал-лейтенант барон Петр Николаевич Врангель (1878-1928) (журнальная вырезка с фотографией его похорон сохранилась в булгаковском архиве), в портретной ремарке описывался следующим образом: «На лице у него усталость, храбрость, хитрость, тревога» (но никак не благородство). Кроме того, Главреперткому очень не понравилась «эпизодическая фигура буденновца в 1-й картине, дико орущая о расстрелах и физической расправе», что будто бы «еще более подчеркивает превосходство и внутреннее благородство героев белого движения» (иного изображения врагов, чем простая карикатура, цензоры решительно не признавали). Театр вынужден был потребовать от автора переделок Б. На сторону пьесы встал Максим Горький (А.М.Пешков) (1868-1936). 9 октября 1928 г. на заседании художественного совета он высоко отозвался о Б.: «Чарнота - это комическая роль, что касается Хлудова, то это больной человек. Повешенный вестовой был только последней каплей, переполнившей чашу и довершившей нравственную болезнь.

Со стороны автора не вижу никакого раскрашивания белых генералов. Это - превосходнейшая комедия, я ее читал три раза, читал А.И.Рыкову (председателю Совнаркома. - Б.С.) и другим товарищам. Это - пьеса с глубоким, умело скрытым сатирическим содержанием...

«Бег» - великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас».

Между тем, ранее на том же обсуждении режиссер Б. Илья Яковлевич Судаков (1890-1969) сообщил, что при участии автора достигнуто соглашение с Главреперткомом о направлении изменений в тексте пьесы: «Сейчас в пьесе Хлудов уходит только под влиянием совести (достоевщина)... Хлудова должно тянуть в Россию в силу того, что он знает о том, что теперь делается в России, и в силу сознания, что его преступления были бессмысленны». Сторонники Б. стремились представить пьесу прежде всего как сатирическую комедию, обличавшую белых генералов и белое дело в целом, несколько отодвигая на второй план трагедийное содержание образа генерала Хлудова, прототипом которого послужил вернувшийся в Советскую Россию Я. А. Слащев. Интересно, что изменения, намеченные И.Я.Судаковым в отношении мотивов возвращения главного героя на родину, на самом деле оказались ближе к реальным мотивам Я.А.Слащева, но художественно обедняли фигуру Хлудова. 11 октября 1928 г. в «Правде» появилось сообщение, что Главрепертком разрешил МХАТу приступить к репетиции Б. при условии некоторых изменений текста, и репетиции в тот же день начались. Однако 13 октября Горький уехал на лечение в Италию, а 22 октября на расширенном заседании политико-художественного совета Реперткома по поводу Б. пьесу отклонили. В результате 24 октября было объявлено о запрещении постановки. В печати начали кампанию против Б., хотя авторы статей часто даже не были знакомы с текстом пьесы. 23 октября 1928 г. «Комсомольская правда» напечатала подборку «Бег назад должен быть приостановлен». Хлесткие названия фигурировали и в других газетах и журналах: «Тараканий набег», «Ударим по булгаковщине». Позднее эти заголовки, как и многие другие, были блестяще спародированы в кампании против романа Мастера в «Мастере и Маргарите».

2 февраля 1929 г. И.В.Сталин, отвечая на письмо драматурга Владимира Наумовича Билль-Белоцерковского (1884/85-1970), дал резко отрицательную оценку Б.: ««Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, - стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. «Бег», в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.

Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные», Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных» сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно». Вождь интеллигенцию очень не любил, «всяких приват-доцентов», это хорошо чувствуется по тону письма, и общий язык с писателем, ставившим своей главной задачей (в письме правительству, т.е. тому же Сталину, 28 марта 1930 г.) «упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране», лидер большевиков найти не мог. Сталинские пожелания насчет Б. были для Булгакова неприемлемы, хотя естественным образом совпадали с рекомендациями Главреперткома. Режиссер же спектакля И.Я.Судаков, в попытке спасти полюбившуюся мхатовцам пьесу, готов был принять многие цензурные требования. Так, на заседании 9 октября 1928 г. он высказал мнение, что Серафима Корзухина и приват-доцент Голубков, интеллигенты, оказавшиеся в эмиграции вместе с белой армией, должны «возвращаться не для того, чтобы увидать снег на Караванной, а для того, чтобы жить в РСФСР». Ему справедливо возражал начальник Главискусства А.И.Свидерский (1878-1933), склонявшийся к разрешению Б.: «Идея пьесы - бег, Серафима и Голубков бегут от революции, как слепые щенята, как бежали в ту полосу нашей жизни тысячи людей, а возвращаются только потому, что хотят увидеть именно Караванную, именно снег, - это правда, которая понятна всем. Если же объяснить их возвращение желанием принять участие в индустриализации страны - это было бы несправедливо и потому плохо». Однако после сталинского вердикта перспективы постановки Б. стали совсем призрачными.

МХАТ попытался вернуться к вопросу о булгаковской пьесе, последняя репетиция которой состоялась 25 января 1929 г. (тогда еще не верили, что действительно последняя), в 1933 г. До этого, правда, театр успел 14 октября 1929 г. расторгнуть договор с Булгаковым и потребовать назад аванс (в счет погашения этого долга драматург начал работу над пьесой «Кабала святош»). Также не имела последствий попытка постановки Б. в Ленинградском Большом Драматическом Театре, договор с которым был заключен 12 октября 1929 г. 2 февраля 1933 г. на совещании во МХАТе по поводу плана предстоящего сезона вновь возник вопрос о Б. 10 марта начались репетиции, а 29 апреля 1933 г. с Булгаковым заключили новый договор, и драматург начал переработку текста. Направление переделок было определено в разговоре И.Я.Судакова с председателем Главреперткома, критиком и драматургом Осафом Семеновичем Литовским (1892-1971), изложившим требования цензуры. Судаков передал их в письме Дирекции МХАТа 27 апреля 1933 г.: «...Для разрешения пьесы необходимо в пьесе ясно провести мысль, что белое движение погибло не из-за людей хороших или плохих, а вследствие порочности самой белой идеи». В договоре автору была вменена обязанность сделать следующие изменения:

«а) переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству как человека, осознавшего беспочвенность своей идеи;

б) переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей;

в) переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекавшую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею» (здесь в тексте договора имеется вписанное рукой Булгакова разъяснение: «Своей узкой идеей подменял широкую Хлудова»).

29 июня 1933 г. драматург послал И.Я.Судакову текст исправлений. 14 сентября 1933 г. он писал по этому поводу брату Н.А.Булгакову в Париж: «В «Беге» мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал». Вероятно, под черновым вариантом имеется в виду не дошедшая до нас рукопись «Рыцарей Серафимы», так что сегодня невозможно точно сказать, в чем именно требуемые поправки совпадали с первоначальным авторским замыслом. Однако к 1933 г. у Булгакова появились веские внутренние, а не только цензурные основания для существенной переработки первой редакции Б.

Если в 1926-1928 гг. пьесы Булгакова еще не были запрещены и с успехом шли на сцене, то к 1933 г. сохранились одни «Дни Турбиных», а общее ужесточение цензуры и требований идеологического единомыслия, происшедшее с конца 20-х годов, делало призрачными возможности возрождения какой-то цивилизованной жизни, с надеждами на которую возвращались в Россию Голубков, Серафима и сам Хлудов. Теперь первым двум логичнее было бы остаться в эмиграции, а бывшему генералу - покончить с собой. Да и судьба хлудовского прототипа к тому моменту уже получила свое трагическое завершение. В январе 1929 г. Я.А.Слащев был застрелен у себя на квартире родственником одной из своих многочисленных жертв. В жизни призрак невинно убиенного вестового Крапилина убил-таки генерала, вполне естественно было заставить его сделать это и в пьесе. Кроме того, к 1933 г. Булгаков, возможно, уже ознакомился с воспоминаниями П. Н. Врангеля, вышедшими в 1928-1929 гг. в берлинском альманахе «Белое дело». Там Я.А.Слащев характеризовался крайне негативно, с подчеркиванием болезненных элементов его сознания, хотя военный талант генерала не ставился под сомнение. Врангель дал такой портрет Слащева, который, вероятно, повлиял на образ Хлудова последних редакций Б.: «Слезы беспрерывно текли по щекам. Он вручил мне рапорт, содержание которого не оставляло сомнения, что передо мной психически больной человек. Он упоминал о том, что «вследствие действий генерала Коновалова, явилась последовательная работа по уничтожению 2-го корпуса и приведение его к лево-социал-революционному знаменателю»... Рапорт заканчивался следующими словами: «как подчиненный ходатайствую, как офицер у офицера прошу, а как русский у русского требую назначения следствия над начальником штаба главнокомандующего, начальником штаба 2-го корпуса и надо мной...» Не менее красочно описал Врангель свой визит к Слащеву: «В вагоне царил невероятный беспорядок. Стол, уставленный бутылками и закусками, на диванах - разбросанная одежда, карты, оружие. Среди этого беспорядка Слащев, в фантастическом белом ментике, расшитом желтыми шнурами и отороченном мехом, окруженный всевозможными птицами. Тут были и журавль, и ворон, и ласточка, и скворец. Они прыгали по столу и диванам, вспархивали на плечи и на голову своего хозяина (не исключено, что под влиянием именно этого сообщения Врангеля Булгаков в «Мастере и Маргарите» переиначил на свой манер водевильную песенку, которую Коровьев-Фагот заставляет «врезать» после скандального сеанса в Театре-Варьете: «Его превосходительство любил домашних птиц // И брал под покровительство хорошеньких девиц». - Б.С.).

Я настоял на том, чтобы генерал Слащав дал осмотреть себя врачам. Последние определили сильнейшую форму неврастении, требующую самого серьезного лечения».

Болезнь Слащева, как видим, была связана не с муками совести за бессудные казни, а с перешедшими в манию подозрениями, что он будто бы окружен «социалистическими заговорщиками», в том числе и в штабе своего 2-го армейского корпуса. Теперь задача свести возвращение Хлудова не к мукам совести, а к политическому осознанию правоты Советской власти, отпадала. Психическое расстройство генерала приводило его к самоубийству, причем в некоторых вариантах финала он еще, перед тем, как застрелиться, выпускал обойму своего револьвера в зрителей тараканьих бегов. «Сменовеховство», которое олицетворял Слащев (и Хлудов), к 30-м годам уже давно было мертво, а Советской власти больше не требовалось добровольное и осознанное признание со стороны интеллигенции как внутри страны, так и в эмиграции. Ныне действовал принцип римского императора Калигулы (12-41): «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Цензуру в новых условиях более удовлетворяло самоубийство Хлудова и остающиеся в эмиграции Серафима с Голубковым, причем подобный финал уже представлялся наиболее обоснованным и самому драматургу. Аргумент И.Я.Судакова, обращенный к противникам Б. в 1929 г.: «Какой же вам еще победы надо, если вы одержали победу над Слащевым, который работает у вас в академии», к 1933 г. окончательно потерял свою силу.

При всем этом финал первой редакции Б., с возвращением Хлудова на родину, по общему мнению окружающих, был гораздо сильнее в художественном отношении. В этом были солидарны первая жена Булгакова Л.Е.Белозерская, его вторая жена Е.С.Булгакова и близкий друг драматург Сергей Ермолинский (1900-1984). Осенью 1937 г., когда вновь встал вопрос о постановке Б. и автор работал над новыми вариантами финала, Е.С.Булгакова 30 сентября записала в дневнике: «Вечером доказывала Мише, что первый вариант - без самоубийства Хлудова - лучше. (Но М. А. не согласен)». Вариант с возвращением Хлудова предпочитал и драматург Александр Афиногенов (1904-1941), согласно записи Е.С., сказавший 9 сентября 1933 г. Булгакову: «Читал ваш «Бег», мне очень нравится, но первый финал был лучше. - Нет, второй финал лучше» (с выстрелом Хлудова). Действительно, финал первой редакции Б., где муки совести главного героя разрешались не традиционным самоубийством, а весьма нетривиально: возвращением на родину - место былых преступлений, что символизировало готовность принять любой приговор, был гораздо интереснее, представлял собой художественную новацию.

В 1933 г. МХАТ продолжал всерьез готовиться к постановке Б. Художник В.В.Дмитриев (1900-1948) работал над декорациями, а 11 октября 1933 г. даже обсуждалось, в присутствии Булгакова, музыкально-шумовое оформление будущего спектакля. Прошел еще год. 8 ноября 1934 г. Булгаков получил сведения, что Б. как будто разрешен и начинается распределение ролей. 9 ноября он написал новый вариант финала, с самоубийством Хлудова, расстрелявшего предварительно тараканьи бега, и с возвращением в Россию Серафимы и Голубкова. Однако 21 ноября 1934 г. драматург узнал о новом запрете Б.

Последний раз Булгаков вернулся к тексту пьесы после того, как 26 сентября 1937 г. узнал, что Комитет по делам искусств просит прислать экземпляр Б. 1 октября переделка была завершена, и Б. отдан в Комитет искусств. Однако тем дело и кончилось. 5 октября 1937 г., не получив из МХАТа никаких известий насчет пьесы, Булгаков, согласно записи в дневнике жены, пришел к абсолютно правильному, хотя и печальному выводу: « - Это означает, что «Бег» умер». Более попыток постановки пьесы при жизни драматурга не предпринималось.

Осенью 1937 г. Булгаков написал два варианта финала Б., не указав, какой из них предпочтительней. В одном из них, как и в редакции 1926-1928 гг., Хлудов, Голубков и Серафима возвращались на родину. Другой вариант предусматривал самоубийство Хлудова (с расстрелом «тараканьего царства»), но, в отличие от варианта 1933 г., Голубков и Серафима возвращались в Россию, а не уезжали во Францию, и не называли себя больше изгоями. Вероятно, Булгаков так и не преодолел колебания между сознанием наибольшей художественной убедительности финала с возвращением Хлудова и цензурным требованием, подкрепленным собственными настроениями, самоубийства главного героя. Что же касается судьбы Серафимы и Голубкова, то она, очевидно, уже потеряла в 1937 г. свою актуальность с точки зрения цензуры, а сам Булгаков склонялся к тому, чтобы все-таки вернуть их на родину. Интересно, что уже после смерти Булгакова Комиссия по литературному наследству писателя 4 мая 1940 г. приняла решение о публикации Б., выбрав вариант финала с возвращением Хлудова. Тогда только что закончилась война с Финляндией и приближалась война с Германией, советская власть и Сталин опять брали на вооружение патриотическую идею, поэтому возвращение бывшего генерала, объединение эмиграции вокруг коммунистической метрополии вновь стало актуальным и цензурно предпочтительным.

Один из ревностных гонителей Булгакова критик Осаф Семёнович Литовский (1892-1971), возглавлявший в 1932-1937 годах Главрепертком, а после войны попавший в лагерь в рамках кампании по борьбе с «космополитизмом», в книге мемуаров «Так было» (1958) следующим образом подвел итоги цензурной эпопеи Б.: ««Голых» административных запрещений в советское время, за редким исключением, не бывало. Даже такая явно порочная пьеса, как «Бег» Булгакова, не отбрасывалась, и предпринимались всяческие попытки сделать ее достоянием театра.

Очень долго, еще до начала моей работы в ГУРКе, тянулась история с разрешением и запрещением «Бега» органами контроля, но Булгаков упорно не пожелал исправлять пьесу.

Многие и поныне существующие поклонники Булгакова полагают, что «Бег» - пьеса революционная, яркий рассказ об эмигрантском разложении.

Что же, по форме, по сюжетным ходам в «Беге» все более чем ортодоксально. Безостановочный бег белогвардейских разгромленных армий закончился только у берегов Черного моря: последние корабли Антанты развозили в разные страны потерпевших крах «патриотов». И верно, что за рубежом российские эмигранты для поддержания своей жизни устраивали тараканьи бега. Верно, что генералы открывали публичные дома, а великосветские дамы составляли их первую клиентуру (скорее не клиентуру, а рабочую силу, трудившуюся в поте лица. – Б. С.).

Когда-то А.Н.Толстой поведал мне о страшном эпизоде из эмигрантской жизни в Константинополе, случае в кабаре, свидетелем которого он сам был.

На сцене разыгрывалось совершенно непристойное зрелище: погоня обнаженного негра за белой обнаженной женщиной. И вот сидевшая рядом с Толстым белоэмигрантская девица, служащая этого заведения, с возмущением нашептывала Толстому в ухо: «Интриги, ей-богу, интриги, Алексей Николаевич! Я эту роль играла гораздо лучше!»

Хотя Булгаков не показывает этой крайней степени падения, но парижские сцены у генерала Хлудова и Чарноты стоят этого эротического ревю (вероятно, до Булгакова тоже дошел этот рассказ Толстого, который, скорее всего, стал одним из источников Великого бала у сатаны, где в коньяке купаются нагие «затейница-портниха», восходящая к главной героине «Зойкиной квартиры», и «ее кавалер, неизвестный молодой мулат». – Б.С.).

По Булгакову, Хлудов, прототипом которого был крымский вешатель-палач генерал Слащев, разуверившийся в возможности победы и забрызганный кровью сотен и тысяч лучших сынов рабочего класса и нашей партии, решил пострадать «за правду», искупить свою вину. И для этого он перешел границу и отдался в руки советской разведки.

Как будто все хорошо. Но тема Хлудова, как и тема реально существовавшего Слащева, отнюдь не признание большевистской правды, а крах несостоявшихся мечтаний.

Да, как и Слащев, хлудовы являлись к советским властям с повинной головой, но только потому, что поняли, что вместе с казнокрадами, трусами, распутными и распущенными офицерами и добровольцами им не создать новой России – России в белых ризах. Это был шаг отчаяния, потому что в жизни, на самом деле Хлудов-Слащев и Врангеля считал слишком либеральным.

Как известно, Слащев увозил из врангелевских тюрем томившихся там большевиков-революционеров к себе в ставку и там расправлялся своим судом, а именно: «развешивал» большевиков, рабочих и революционных подпольщиков по всей дороге – от ставки до Симферополя.

Нет, по Булгакову, Хлудов не виноват, что его постиг такой крах. Он, сам Хлудов, хотел лучшего, надеялся на чудо. И его переход советской границы есть не больше как способ покончить с собой не собственной рукой.

Можно думать, что, будь побольше таких хлудовых и кавалерийских удальцов чарнот и не замерзни Сиваш слишком рано в этом году, – красным не удалось бы взять Крыма.

Можно ли было подойти к такому произведению «по форме»? Нет, конечно. По форме в нем все совершенно благополучно: крах белогвардейщины представлен, можно сказать, в развернутом виде, и раскаяние хлудовых выглядело очень жестоким. Тараканьи бега отвращали.

А на деле это была инсценированная панихида по белому движению». В чем-то данному заключению не откажешь в точности.

Но вопреки широко распространенному убеждению современников и потомков, главная проблема Б. - это не проблема крушения белого дела и судеб эмиграции. В упомянутом выше разговоре с А. Н. Афиногеновым 9 сентября 1933 г. Булгаков заявил: «Это вовсе пьеса не об эмигрантах...». Действительно, даже в 1926 г., которым Булгаков датировал начало работы над Б., проблемы идеологии канувшего в Лету белого движения или только что почившего сменовеховства (в связи с закрытием в мае 1926 г. сменовеховского журнала «Россия» и высылкой за границу его редактора И. Г. Лежнева (Альтшуллера) (1891-1955) у Булгакова был произведен обыск) не могли быть актуальными. Замысел Б., вероятно, зародился у Булгакова еще в самом конце 1924 г. В дневниковой записи в ночь с 23 на 24 декабря он вспомнил ночной бой за Шали-аулом в ноябре 1919 г. Булгаков запечатлел картину своей контузии под дубом и «полковника, раненного в живот»:

Бессмертье - тихий светлый брег...

Наш путь - к нему стремленье.

Покойся, кто свой кончил бег,

Вы, странники терпенья...

Чтобы не забыть и чтобы потомство не забыло, записываю, когда и как он умер. Он умер в ноябре 19-го года во время похода за Шали-аул, и последнюю фразу сказал мне так: - Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик.

Меня уже контузили через полчаса после него.

Так вот, я видел тройную картину. Сперва - этот ночной ноябрьский бой, сквозь него - вагон, когда уже об этом бое рассказывал, и этот, бессмертно-проклятый зал в «Гудке». «Блажен, кого постигнул бой». Меня он постигнул мало, и я должен получить свою порцию».

Характерно, что далее в записи осуждаются организованные коммунистами забастовки во Франции и деятельность там советского посольства, которую писатель рассматривал как направленную на разжигание в стране революции и гражданской войны. Симпатии Булгакова явно были на стороне белых - противников большевиков. Цитированные строки (без последней) из стихотворения Василия Жуковского (1783-1852) «Певец во стане русских воинов» (1812) стали эпиграфом к Б. Булгаков стремился оценить все стороны гражданской войны объективно и, как он писал в письме правительству 28 марта 1930 г., «СТАТЬ БЕССТРАСТНО НАД КРАСНЫМИ И БЕЛЫМИ». Эпиграф символизировал окончание эпохи революции и гражданской войны, Булгаков смотрел на нее уже из другого времени. Образ безымянного полковника отразился не только в бесстрашном полковнике Най-Турсе из романа «Белая гвардия» и наследовавшем ему полковнике Турбине из пьесы «Дни Турбиных», но и в словах, которые в Б. произносит Хлудов: «Я в ведрах плавать не стану, не таракан, не бегаю! Я помню снег, столбы, армии, бои! И все фонарики, фонарики. Хлудов едет домой» (в позднейших вариантах: «Хлудов пройдет под фонариками» - намек на широко применявшееся повешение на фонарях, на то, что Хлудов возвращается в те места, где вешал). Булгаков тоже вспоминал о прошлых боях как о чем-то гораздо более возвышенном, чем суровая поденщина в «Гудке». Он вполне мог сказать как генерал Чарнота, у которого, в отличие от Хлудова, не было на совести казней в тылу: «Я давно, брат, тоскую! Мучает меня черторой, помню я лавру! Помню бои!» В замысле Б. важную роль сыграла статья писателя Александра Дроздова (1895-1963) «Интеллигенция на Дону», опубликованная в 1922 г. во втором томе берлинского «Архива русской революции». Самого А.М.Дроздова, «сменившего вехи», Булгаков в дневниковой записи 26 октября 1923 г. аттестовал «мерзавцем» за готовность в эмиграции сначала предложить свои услуги черносотенным монархистам вроде Н.Е.Маркова 2-го, а затем столь же охотно вступить в просоветскую редакцию «Накануне». В «Интеллигенции на Дону» Булгакова привлекло, несомненно, то место, где рассказывалось о крахе армии генерала А. И. Деникина (1872-1947) и последующей судьбе той части интеллигенции, которая была связана с белым движением на Юге России: «Но грянул час - и ни пушинки не осталось от новой молодой России, так чудесно и свято поднявшей трехцветный патриотический флаг. Все, что могло бежать, кинулось к Черному морю, в давке, среди стонов умирающих от тифа, среди крика раненых, оставшихся в городе для того, чтобы получить удар штыка озверелого красноармейца. Ах, есть минуты, которых не простит самое любящее сердце, которых не благословит самая кроткая рука! Поля лежали сырые и холодные, сумрачные, почуя близкую кровь, и шла лавина бегущих, упорная, озлобленная, стенающая, навстречу новой оскаленной безвестности, навстречу новым судьбам, скрывшим в темноте грядущего свое таинственное лицо. И мелким шагом шла на новые места интеллигенция, неся на плечах гробишко своей идеологии, переломленной пополам вместе со шпагой генерала Деникина. Распались дружеские путы, связавшие ее в моменты общего стремления к Белокаменной - и вот пошли бродить по блестящей, опьяненной победою Европе толпы Вечных Жидов, озлобленных друг на друга, разноязыких, многодушных, растерянных, многое похоронивших назади, ничего не унесших с собой, кроме тоски по России, бесславной и горючей». В финале Б. со схожими словами обращается к уезжающим в Россию Голубкову и Серафиме генерал Чарнота: «Так едете? Ну, так нам не по дороге. Развела ты нас судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я, как Вечный Жид, отныне... Голландец я! Прощайте!» Для «потомка запорожцев» бег из Крыма в Константинополь, из Константинополя в Париж и обратно продолжается; для Голубкова, Серафимы и Хлудова он окончен.

Предшественником Хлудова в булгаковском творчестве был безымянный белый генерал из рассказа «Красная корона» (1922). К нему по ночам приходит призрак повешенного в Бердянске рабочего (возможно, этого казненного Булгакову довелось видеть самому). Трудно сказать, насколько в образе генерала из «Красной короны» мог отразиться прототип Хлудова Я. А. Слащев. Он к тому времени не успел еще выпустить мемуары «Крым в 1920 г.», но уже вернулся в Советскую Россию, чему в 1921 г. газеты уделили немало внимания. Слащев еще в Константинополе издал книгу «Требую суда общества и гласности» о своей деятельности в Крыму. С этой книгой автор Б. вполне мог быть знаком. Процитированные здесь грозные слащевские приказы могли повлиять на образ генерала-вешателя из «Красной короны».

В Б. Хлудов выступает непосредственным предшественником Понтия Пилата в «Мастере и Маргарите». Этот роман был начат Булгаковым в 1929 г., сразу по окончании первой редакции пьесы, а задуман параллельно с ней - в 1928 г. В Б. главный упор сделан не на анализ уроков гражданской войны самих по себе, а на философское осмысление цены крови вообще, казни невинных во имя идеи - и морального наказания (в виде мук совести) за это преступление. По цензурным соображениям в Б. речь идет о белой идее, и именно как ее носителя Чарнота обвиняет Хлудова в своей незавидной эмигрантской судьбе. Однако с тем же успехом образ Хлудова можно спроецировать на любую другую идею, коммунистическую или даже христианскую, во имя которых в истории тоже были пролиты реки невинной крови (о христианской идее и пролитой за нее крови позднее в «Мастере и Маргарите» будут говорить Левий Матвей и Понтий Пилат). Отметим, что финал с самоубийством Хлудова смотрится в свете этого достаточно искусственно. Ведь в тексте остались слова главного героя о том, что он решился вернуться в Россию, пройти под «фонариками», причем в результате «тает мое бремя», и генерала отпускает призрак повешенного Крапилина. Раскаяние и готовность ответить за преступление перед людьми, даже ценой возможной казни, по Булгакову, приносит искупление и прощение. Понтий Пилат лишен возможности предстать перед иным судом, кроме суда своей совести, за казненного Иешуа Га-Ноцри, который может осудить своих палачей лишь на страдания нечистой совести, но не на земное наказание. Поэтому в финале «Мастера и Маргариты» не вполне ясно, совершил ли прокуратор Иудеи самоубийство, бросившись в горную пропасть, или просто обречен после смерти в месте своей ссылки на муки совести за трусость, приведшую к казни невинного. При этом Понтию Пилату Булгаков все же дарует прощение устами Мастера. Не исключено, что именно в связи с развитием образа Пилата в 1937 г. писатель так и не выбрал между двумя вариантами финала Б. - с самоубийством или с возвращением Хлудова, который уже рассматривался как некий двойник прокуратора Иудеи.

В первой редакции Б. Хлудов перед знаменитой своей сентенцией: «Нужна любовь. Любовь. А без любви ничего не сделаешь на войне», цитировал известный приказ Л.Д.Троцкого: «Победа катится по рельсам...», угрожая повесить начальника станции, если тот не сумеет отправить вовремя бронепоезд. Здесь - дальнейшее развитие мысли полковника Алексея Турбина («Народ не с нами. Он против нас»), что всякая идея может стать действенной, только обретя поддержку масс, здесь и «оборачиваемость» красной и белой идей: Хлудов, как и Слащев, как и мало отличавшийся в этом отношении от хлудовского прототипа Врангель, спокойной жестокостью и военно-организационным талантом подобен Председателю Реввоенсовета и главе Красной Армии Л.Д.Троцкому (разве что жестокость Врангеля и Троцкого более расчетлива, чем у Слащева).

Не исключено, что Булгаков наградил Хлудова и собственными переживаниями, только не из-за убийства невинного, а в связи с тем, что не смог предотвратить гибель человека. В «Красной короне», где главный герой становится двойником генерала, мучаясь после смерти брата, в рассказах «Я убил» и «В ночь на 3-е число», в романе «Белая гвардия» персонажи, имеющие очевидные автобиографические корни, испытывают сходные муки совести. Когда и как могла произойти такая трагедия в жизни драматурга, вряд ли удастся достоверно установить. Возможно, что переживания были связаны с гибелью безымянного полковника, которому врач Булгаков был бессилен помочь под Шали-аулом. Воспоминания об этом событии послужили, вне всякого сомнения, важным толчком к созданию Б.

Автобиографические мотивы в пьесе связаны также с образами Голубкова и Серафимы. Голубков - это анаграмма фамилии Булгаков. Данный персонаж, вероятно, отразил раздумья автора Б. о возможности эмиграции, не покидавшие его вплоть до начала 30-х годов. Серафима Корзухина, как можно предположить, наделена некоторыми переживаниями Л.Е.Белозерской в эмигрантскую пору ее жизни. Однако есть и другие прототипы. Приват-доцент, сын профессора-идеалиста Сергей Голубков заставляет вспомнить о выдающемся философе-идеалисте и богослове С.Н.Булгакове, как и отец писателя, имевшем профессорское звание. Голубков в первой редакции Б. вспоминает о своей жизни в Киеве: «Очевидно, пещеры, как в Киеве. Вы бывали когда-нибудь в Киеве, Серафима Владимировна?» А в Киеве жил не только автор пьесы, но и С. Н. Булгаков. Последний, как и булгаковский герой, в конце гражданской войны оказался в Крыму и в декабре 1922 г. был выслан из Севастополя в Константинополь. Голубков вспоминает и Петербург, где философу С.Н.Булгакову тоже довелось преподавать. Приват-доцент в Б. несет функцию философского осмысления проблемы «интеллигенция и революция», которую его знаменитый прототип пытался решить в статьях, опубликованных в сборниках «Вехи» (1909) и «Из глубины» (1921). Только Голубков - сниженное подобие великого мыслителя и проблему решает достаточно конформистски, возвращаясь в Россию и мирясь с большевиками. Прототипом Серафимы Корзухиной, возможно, послужила хозяйка литературного объединения «Никитинские субботники» Евдоксия Федоровна Никитина (1895-1973), муж которой, А. М. Никитин (1876 - после 1920), был министром Временного правительства, а в 1920 г. вместе с деникинской армией отступал к морю. С Никитиной посещавший литературные вечера «Никитинских субботников» Булгаков был хорошо знаком. Но основным прототипом мужа Серафимы Парамона Ильича Корзухина, по свидетельству Л.Е.Белозерской, послужил другой человек. Это был ее хороший знакомый петербургский литератор и предприниматель-миллионер Владимир Пименович Крымов (1878-1968), происходивший из сибирских купцов-старообрядцев. В своих мемуарах «О, мед воспоминаний» Л.Е.Белозерская сообщала о нем: «Из России уехал, как только запахло революцией, «когда рябчик в ресторане стал стоить вместо сорока копеек - шестьдесят, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно», - его собственные слова. Будучи богатым человеком, почти в каждом европейском государстве приобретал недвижимую собственность, вплоть до Гонолулу...

Сцена в Париже у Корзухина написана под влиянием моего рассказа о том, как я села играть в девятку с Владимиром Пименовичем и его компанией (в первый раз в жизни!) и всех обыграла». Не исключено, что сама фамилия прототипа подсказала Булгакову поместить восходящего к нему Парамона Ильича Корзухина в Крым. До революции Крымов окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию, издавал «великосветский» журнал «Столица и усадьба», написал интересную книгу о своем кругосветном путешествии, совершенном после Февральской революции в России, «Богомолы в коробочке», в эмиграции создал тетралогию «За миллионами» (1933-1935), пользовавшуюся большим успехом у читателей. Он писал также авантюрные романы и детективы, переводившиеся на английский и другие иностранные языки. Будучи человеком очень богатым, оказывал материальную помощь нуждавшимся эмигрантам. После прихода к власти нацистов в 1933 г. эмигрировал из Германии во Францию, где в Шату под Парижем приобрел виллу, ранее принадлежавшую знаменитой шпионке Мата Хари (голландской танцовщице Маргарите Целле (1876-1917)), расстрелянной французскими властями по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Одно время Крымов был близок «сменовеховцам», что не прибавило ему булгаковских симпатий. В целом же прототип булгаковского Корзухина был совсем не плохой человек, отнюдь не зациклившийся на процессе делания денег и не лишенный литературных способностей. Но герой Б. превратился в символ стяжателя. Неслучайно только сцена из пьесы, содержащая его «балладу о долларе» (в несохранившемся черновом варианте «Рыцарь Серафимы» ей противопоставлялась «баллада о маузере», которую, вероятно, произносил буденновец Баев), увидела свет при жизни Булгакова в 1932 г., не встретив цензурных препятствий. Париж озаряется в балладе золотым лучом доллара рядом с химерой собора Нотр-Дам. Открытка с изображением этой химеры, привезенная Л. Е. Белозерской, была в архиве Булгакова. В «Мастере и Маргарите» в позе химеры Нотр-Дам сидит Воланд на крыше Пашкова дома, так что в «балладе о долларе» химера символизирует дьявола, которому продал за золото душу Корзухин. Неизвестный солдат, погибший за доллар, - это олицетворение мефистофелевского «люди гибнут за металл». Крымов никакими инфернальными чертами, разумеется, не обладал, характеристика, которую дает Корзухину Голубков: «вы самый омерзительный, самый бездушный человек, которого я когда-либо видел», - к нему вряд ли применима. Интересно, что имя и отчество прототипа - Владимир Пименович трансформировались в имя и отчество персонажа через... имя и отчество вождя мирового пролетариата. Редкое старообрядческое имя Парамон заменило такое же редкое отчество Пименович, а имени Владимир у Корзухина соответствует пресловутый Ильич. В.И.Ленин предлагал в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма» (1921) в будущем коммунистическом обществе сделать из золота сортиры, Корзухин в Б., напротив, делает из золотого доллара вселенского кумира. Следует подчеркнуть, что эта ленинская статья была впервые опубликована в «Правде» 6-7 ноября 1921 г. Именно из этого номера Булгаков вырезал сохранившиеся в его архиве воспоминания А.В.Шотмана о Ленине, отразившиеся позднее в «Мастере и Маргарите».

Для того чтобы, минуя цензуру, попытаться осмыслить гражданскую войну с некоммунистических позиций, часто приходилось прибегать к такому «эзопову языку», который был понятен лишь очень узкому кругу лиц. В Б. есть очень мощный пласт национальной самокритики, не замечаемый подавляющим большинством читателей и зрителей. Он ярче всего выражен в первой редакции пьесы и связан с одним из прототипов генерала Чарноты.

Единственный опубликованный при жизни Булгакова «седьмой сон» представляет собой сцену карточной игры в Париже миллионера, бывшего врангелевского министра Парамона Ильича Корзухина, и кубанского генерала Григория Лукьяновича Чарноты. Чарноте сопутствует абсолютно фантастическая удача, и он выигрывает у Корзухина всю наличность – десять тысяч долларов. Характерная деталь: к бывшему министру бывший генерал приходит в буквальном смысле слова без штанов: в черкеске и кальсонах, поскольку штаны пришлось продать во время голодного путешествия из Константинополя в Париж. Между тем известен рассказ польского писателя Стефана Жеромского (1864-1925) своему другу театральному и литературному критику Адаму Гржмайло-Седлецкому (1876-1948) о его встрече с будущим главой Польского государства Юзефом Пилсудским (1867-1935) еще до первой мировой войны, когда будущий руководитель польского государства и первый маршал Польши жил в Закопане в крайней бедности. Вот как данный рассказ был изложен в дневниковой записи Гржмайло-Седлецкого, сделанной в 1946 г.: «Это была пролетарская нищета. Я застал его сидящим за столом и раскладывающим пасьянс. Он сидел в кальсонах, поскольку единственную пару брюк, которую он имел, отдал портному заштопать дыры». Когда Жеромский спросил о причинах волнения, с которым Пилсудский раскладывает пасьянс, тот ответил: «Я загадал: если пасьянс разложится удачно, то я буду диктатором Польши». Жеромский был потрясен: «Мечты о диктатуре в халупе и без порток поразили меня».

Характерно, что разговор Жеромского с Гржмайло-Седлецким происходил зимой 1917 г., когда до независимости Польши и установления там диктатуры Пилсудского было еще далеко. Неизвестно, как этот рассказ дошел до Булгакова. Публиковали ли его в 20-е годы Жеромский или Гржмайло-Седлецкий в печати, мне пока что выяснить не удалось. Нельзя исключить также, что Жеромский рассказывал эту историю с Пилсудским не только Гржмайло-Седлецкому, но и другим своим знакомым, и от них каким-то образом она могла дойти и до Булгакова. Стоит учесть, что один из друзей Булгакова в 20-е годы известный писатель Юрий Карлович Олеша (1899-1960) был поляком и имел знакомства в польской культурной среде как в СССР, так и в Польше.

Мечты Пилсудского, как известно, полностью осуществились. В ноябре 1918 года он возглавил возрожденную Польскую республику, а в мае 1926-го, уже после смерти Жеромского, совершил военный переворот и до самой смерти в 1935 г. оставался фактическим диктатором Польши.

Чарнота у Булгакова, правда, не маршал, а всего лишь генерал. Однако и для него перемена к лучшему в судьбе наступает в момент, когда генерал остался в одних подштанниках. Но у Чарноты есть и иная связь с Пилсудским. Одним из прототипов Чарноты послужил генеральный обозный в войске гетмана Хмельницкого запорожский полковник Чарнота – эпизодический персонаж романа Сенкевича «Огнем и мечом» (отсюда и характеристика генерала Чарноты в авторской ремарке как «потомка запорожцев»). А Сенкевич был любимым писателем Пилсудского и обильно цитировался маршалом в его книге о советско-польской войне «1920 год», переведенной в 1926 г. на русский язык. Булгаков, вероятно, был знаком с книгой Пилсудского. Ведь первоначально роман «Белая гвардия» задумывался писателем как трилогия, вторая часть которой охватывала бы события 1919 г., а третья – 1920 г., в том числе и войну с поляками. «Запорожское происхождение» булгаковского Чарноты также может быть прочтено как косвенное указание на Пилсудского. Дело в том, что запорожцы в первую очередь ассоциируются у читателей с большими пышными усами. А наиболее характерная деталь портрета Пилсудского – как раз пышные усы, пусть и не совсем запорожские.

Если принять, что одним из прототипов Чарноты послужил Пилсудский, а Корзухина – Ленин, то их схватка за карточным столом – это пародия на схватку Пилсудского и Ленина в 1920 г., на неудачный поход Красной Армии на Варшаву. И этот поход прямо упомянут в первой редакции Б. в речи белого главнокомандующего, обращенной к Корзухину: «Вы редактор этой газеты? Значит, вы отвечаете за все, что в ней напечатано?.. Ваша подпись - Парамон Корзухин? (Читает). «Главнокомандующий, подобно Александру Македонскому, ходит по перрону…» Что означает эта свинячья петрушка? Во время Александра Македонского были перроны? И я похож? Дальше-с! (Читает) «При взгляде на его веселое лицо всякий червяк сомнения должен рассеяться…». Червяк не туча и не батальон, он не может рассеяться! А я весел? Я очень весел?.. Вы получили миллионные субсидии и это позорище напечатали за два дня до катастрофы! А вы знаете, что писали польские газеты, когда Буденный шел к Варшаве, – «Отечество погибает»!».

Здесь – скрытое противопоставление Пилсудского и поляков, которые смогли объединиться вокруг национальной идеи и отразить нашествие большевиков, Врангелю и другим генералам и рядовым участникам белого движения, которые так и не смогли выдвинуть идею, способную объединить нацию, и проиграли гражданскую войну. Недаром Хлудов бросает в лицо главнокомандующему: «Ненавижу за то, что вы со своими французами вовлекли меня во все это. Вы понимаете, как может ненавидеть человек, который знает, что ничего не выйдет и который должен делать. Где французские рати? Где Российская империя? Смотри в окно!» Корзухин иронически прощается с покидаемой навек Отчизной, из которой он уже вывез все товары и капиталы: «Впереди Европа, чистая, умная, спокойная жизнь. Итак! Прощай, единая, неделимая РСФСР, и будь ты проклята ныне, и присно, и во веки веков…». А Чарнота в финале бросает Хлудову: «У тебя перед глазами карта лежит, Российская бывшая империя мерещится, которую ты проиграл на Перекопе, а за спиною солдатишки-покойники расхаживают?.. У меня Родины более нету! Ты мне ее проиграл!». Тут неслучаен и намек на так и не пришедшие на помощь белым «французские рати» (в позднейших редакциях –«союзные рати»). Ведь Пилсудский под Варшавой смог обойтись без помощи французских войск, ограничившись содействием французских советников.

По всей вероятности, Булгаков был знаком также с пьесой Стефана Жеромского «Роза» (1909), прототипом главного героя которой, революционера Яна Чаровца, послужил Пилсудский. На эту связь указал, в частности, партийный публицист и деятель Коминтерна Карл Радек (1885-1939) в своей статье 1920 г. «Иосиф Пилсудский», перепечатанной отдельным изданием в 1926 г.: «… Стефан Жеромский выпустил в 1912 г. (в действительности – в 1909 г. – Б.С.) под псевдонимом Катерля драму, героем которой является именно Пилсудский. Эта драма отражает в себе все отчаяние Пилсудского и его друзей по поводу реального соотношения сил Польши, каким оно проявилось в революции 1905 г., по поводу беспочвенности идей независимости среди руководящих классов польского общества. Не зная, как же сделать своего героя, Иосифа Пилсудского, победителем, Жеромский приказывает ему сделать великое техническое изобретение, при помощи которого он сжигает царскую армию. Но так как в действительности Пилсудский нового пороха не изобрел, то ему пришлось обратиться к могучим мира сего, которые обыкновенный артиллерийский порох имели в достаточном количестве».

В пьесе Жеромского есть ряд параллелей с Б. Например, в сцене маскарада в «Розе» вслед за девушкой, символизирующей поверженную революцию, и приговоренными к смерти, одетыми в одежды как на офорте Гойи, появляются непонятные фигуры - тела, зашитые в треугольные мешки, а в том месте, где за холстом должна быть шея, торчит обрывок веревки. Эти фигуры - трупы повешенных, одетые в саваны. И когда общество, только что освиставшее девушку-революцию, в панике разбегается, из-за занавеса раздается голос Чаровца, называющего труп в мешке «музыкантом варшавским», «хохлом», готовым сыграть свою песенку. Не говоря уже об очевидном созвучии фамилий Чаровец и Чарнота (в обеих возникают ассоциации со словами «чары», «очарованный»), сразу вспоминаются фигуры в мешках из Б. - трупы повешенных по приказу Хлудова, которому в тифозном бреду бросает в лицо Серафима Корзухина: «Дорога и, куда не хватит глаз человеческих, все мешки да мешки!.. Зверюга, шакал!». Последняя жертва Хлудова – вестовой Чарноты Крапилин, как и казненный в «Розе», – «хохол» (кубанский казак). Есть и еще одна параллель между «Розой» и Б. У Жеромского важную роль играет подробно, с натуралистическими подробностями написанная сцена допроса рабочего Осета полицейскими на глазах его товарища Чаровца. Осету ломают пальцы, бьют в живот, в лицо. Узник исполняет страшный «танец», бросаемый ударами из стороны в сторону. А там, где упали капли крови пытаемого, вырастают красные розы. Чаровец же мужественно обличает тех, кто пытается его запугать. «Не смоете вы с одежды, из души и из воспоминаний польского крестьянина и рабочего крови, которая тут льется! - заявляет он начальнику полиции. - Ваши истязания пробуждают душу в заснувших. Ваша виселица работает для свободной Польши… Со временем все польские люди поймут, каким неиссякаемым источником оздоровления народа была эта революция, какая живая сила стала бить вместе с этим источником, в страданиях рожденным нашей землей». И вслед за этим Чаровцу, как и его прототипу, удается совершить побег.

В Б. есть сцена допроса приват-доцента Голубкова начальником контрразведки Тихим и его подручными. Голубкова почти не бьют – лишь вышибают ударом папироску изо рта. Ему лишь угрожают раскаленной иглой, отчего сцена окрашивается в красный цвет. А вместо крови – только бутылка красного вина на столе у начальника контрразведки. И для интеллигента Голубкова одной угрозы оказывается достаточно, чтобы он сломался и подписал донос на любимую женщину. Арестованная же Серафима Корзухина спасается только благодаря вмешательству генерала Чарноты, отбившего ее у контрразведки.

Пьеса «Роза» на русский язык не переведена до сих пор. Однако сам Булгаков в той или иной степени знал польский язык, долго прожив в Киеве и общаясь с местной польской интеллигенцией. В речь булгаковских персонажей-поляков – штабс-капитана Студзинского в «Белой гвардии» и шпиона Пеленжковского в «Роковых яйцах» очень уместно введены полонизмы. Так, Студзинский говорит командиру дивизиона полковнику Малышеву: «Великое счастье, что хорошие офицеры попались». Так сказал бы поляк, тогда как для русского более естественным было бы «большое счастье». Кстати сказать, в ранних редакциях «Дней Турбиных» также подчеркивалось и польское происхождение Мышлаевского, но в окончательном тексте этот герой, символизировавший признание интеллигенцией коммунистической власти, никак не мог быть поляком, которых советское руководство рассматривало в качестве врагов № 1 в Европе.

Есть еще целый ряд деталей, связывающих Чарноту с Пилсудским. Григорий Лукьянович вспоминает Харьков и Киев. Между тем в Харькове Пилсудский учился на медицинском факультете университета, а в Киеве после побега из варшавской тюремной больницы он выпустил последний номер нелегального журнала «Работник» перед тем как скрыться за границу. В финале Б. Чарнота вспоминает, как грабил обозы. Это можно понять и как намек на знаменитую экспроприацию на станции Безданы, организованную и непосредственно возглавлявшуюся Пилсудским в 1908 г. Тогда был ограблен почтовый поезд, и об этом случае широко писали русские газеты.

Но Чарнота, при всей симпатии, которые вызывает этот герой и у автора, и у зрителей, – все же сниженное, пародийное подобие польского маршала. Ведь белые генералы гражданскую войну с большевиками проиграли, а Пилсудский свою войну с теми же большевиками выиграл. Ленин и Пилсудский вели борьбу, в результате которой на два десятилетия определилась политическая карта Европы, и с обеих сторон погибли десятки тысяч людей. Для Корзухина и Чарноты полем битвы становится всего лишь карточный стол.

Булгаков ненависти к Пилсудскому и полякам не испытывал, хотя оккупацию ими украинских и белорусских земель осуждал. В «Киев-городе» он критиковал «наших европеизированных кузенов» за то, что при отступлении из «матери городов русских» они «вздумали щегольнуть своими подрывными средствами и разбили три моста через Днепр, причем Цепной вдребезги», но тут же утешал киевлян: «Не унывайте, милые киевские граждане! Когда-нибудь поляки перестанут на нас сердиться и отстроят нам новый мост, еще лучше прежнего. И при этом на свой счет». Писатель верил, что вековая вражда России и Польши когда-нибудь будет преодолена, подобно тому как Сенкевич в финале романа «Огнем и мечом» выражал надежду, что исчезнет ненависть между народами-побратимами – поляками и украинцами.

Вероятно, Булгаков чувствовал, что его самого в эмиграции ждала бы скорее судьба не миллионера Крымова, а Голубкова, Хлудова или в лучшем случае Чарноты, если бы выпал неожиданный выигрыш. Еще в «Днях Турбиных» Мышлаевский предсказывал: «Куда ни приедешь, в харю наплюют: от Сингапура до Парижа. Нужны мы там, за границей, как пушке третье колесо». Крымову, имевшему недвижимость и в Париже, и в Сингапуре, и в Гонолулу, в рожу, конечно, никто не плевал. Но писатель Булгаков понимал, что ему самому миллионером в эмиграции точно не стать, и к богатым, ассоциировавшимися прежде всего с хамоватыми советскими нэпманами, питал стойкую неприязнь, вылившуюся в карикатурный образ Корзухина. Автор Б. заставил его феноменально проиграть в карты гораздо более симпатичному генералу Григорию Лукьяновичу Чарноте, чье имя, отчество и фамилия, правда, заставляют вспомнить о Малюте Скуратове - Григории Лукьяновиче Бельском (умер в 1573 г.), одном из самых свирепых соратников царя Ивана Грозного (1530-1584). Но Чарнота, хоть по фамилии «черен», в отличие от «белого» злодея Скуратова-Бельского, преступлениями свою совесть не запятнал и, несмотря на все разговоры защитников Б. перед цензурой о сатиричности этого образа, пользуется стойкой авторской и зрительской симпатией. Судьба ему дарует выигрыш у заключившего сделку с желтым дьяволом Корзухина. Булгаков не осуждает своего героя за то, что, в отличие от Хлудова, Чарнота остается за границей, не веря большевикам.

Вместе с тем «потомок запорожцев» наделен и комическими чертами. Его поход по Парижу в подштанниках - реализация мысли Хлестакова из гоголевского «Ревизора» (1836) о том, чтобы продать ради обеда штаны (с этим персонажем героя Б. роднит и безудержная страсть к карточной игре). Константинопольское же предприятие Чарноты - изготовление и продажа резиновых чертей-комиссаров, ликвидированное, в конце концов, за две с половиной турецкие лиры, восходит к рассказу Романа Гуля (1896-1986) в книге «Жизнь на фукса» (1927), где описывался быт «русского Берлина». Там бывший российский военный министр генерал от кавалерии Владимир Александрович Сухомлинов (1848-1926) «занимался тем, что делал мягкие куклы из кусков материи, набитых ватой, с пришитыми рисованными головами. Выходили прекрасные Пьеро, Арлекины, Коломбины. Радовался генерал, ибо дамы покупали их по 10 марок штуку. И садились мертвые куклы длинными ногами возле фарфоровых ламп в будуарах богатых немецких дам и кокоток. Или лежали, как трупики, на кушетках бледных девушек, любящих поэзию». Бизнес генерала Чарноты в Б. гораздо менее удачен, ибо его «красных комиссаров» турецкие дамы и любящие поэзию девушки не желают покупать даже за ничтожную сумму в 50 пиастров.

Прототипов имеют и второстепенные персонажи Б. По свидетельству Л. Е. Белозерской, Крымов «не признавал женской прислуги. Дом обслуживал бывший военный - Клименко. В пьесе - лакей Антуан Грищенко». Не исключено, что прототипом был Николай Константинович Клименко, писатель и драматург, оставивший, в частности, интересные воспоминания о другом писателе-эмигранте Илье Дмитриевиче Сургучеве (1881-1956). Вероятно, В. П. Крымов, взяв к себе Н.К.Клименко, таким образом оказывал ему вспомоществование. По иронии судьбы Булгаков наградил Антуана Грищенко в Б. косноязычием и забавной смесью «французского с нижегородским».

Буденновец Баев, командир полка, - это олицетворение упоминаемого Александром Дроздовым в «Интеллигенции на Дону» красноармейского штыка, смерть от которого грозила всем тем, кто прекращал стремительный бег к морю и дальше. В первой редакции Баев прямо обещал монахам: «я вас всех до единого и с вашим седым шайтаном вместе к стенке поставлю... Ну, будет сейчас у вас расстрел!», - целиком уподобляясь искреннему поклоннику казней среди белых полковнику маркизу де Бризару, счастливо объявлявшему: «Ну, не будь я краповый черт, если я на радостях кого-нибудь в монастыре не повешу» (черта напоминает и буденновец). Слово «шайтан» в лексике красного командира подчеркивало азиатское происхождение Баева, намеком чему служит и его фамилия. При последующих переделках Булгакову пришлось образ красного командира существенно смягчить и облагородить, освободив от азиатских, варварских черт. Баев больше не обещал устроить в монастыре расстрел, а укрывшемуся под попоной в облике беременной Барабанчиновой Чарноте даже бросал сочувственно: «Нашла время, место рожать!»

Фантастические тараканьи бега позаимствованы Булгаковым из рассказов Аркадия Аверченко (1881-1925) в сборниках «Записки простодушного» (1922) и «Развороченный муравейник. Эмигрантские рассказы» (1927) (рассказ «Константинопольский зверинец»), а также из повести Алексея Николаевича Толстого (1882/83-1945) «Похождения Невзорова, или Ибикус» (1925). По свидетельству Л.Е.Белозерской, на самом деле никаких тараканьих бегов в Константинополе не было. Однако есть доказательства того, что «тараканьи бега» в Константинополе все-таки существовали. Журнал «Зарница», издававшийся находившимися в галлиполийском лагере военнослужащими армии Врангеля, сообщал в номере от 8-15 мая 1921 г.: «Закрыли с 1 мая лото… Теперь открыли тараканьи бега». По некоторым позднейшим свидетельствам, идея «тараканьих бегов» принадлежала кинопромышленнику эмигранту А.И. Дранкову. Тем не менее Булгаков, скорее всего, основываясь на словах своей второй жены, полагал, что «тараканьи бега» - это литературная фантазия, а не реальный факт из жизни русских эмигрантов в Константинополе.

В Б. вертушка тараканьих бегов с «тараканьем царем» Артуром становится символом эмигрантского Константинополя - «тараканьего царства», бессмысленности закончившегося эмиграцией бега. Из этого царства вырываются те, кто не желает, уподобляясь тараканам в банке, вести безнадежную борьбу за существование, а пытается обрести смысл жизни - Голубков, Серафима и Хлудов.

В Б. Булгакову удалось мастерски слить воедино гротеск и трагедию, жанры высокий и низкий. Трагический образ Хлудова совсем не снижается фантасмагоричными тараканьими бегами или комической сценой карточной игры у Корзухина. Чарнота в чем-то Хлестаков, но эпическое начало превалирует в образе храброго кавалерийского генерала, «потомка запорожцев», помнящего азарт боев, в сравнении с которыми тараканий тотализатор и эмигрантское прозябание - ничто. Сугубо достоверные детали гражданской войны и эмигрантского быта, взятые из надежных источников, не противоречат созданным авторским воображением тараканьим бегам, демонстрирующим тщетность надежд убежать от родины и от судьбы.

Прямых оценок Б. в булгаковских письмах не сохранилось, но близкие к драматургу люди единодушно свидетельствуют, что он считал это произведение своей лучшей пьесой. Л.Е.Белозерская в мемуарах отмечала: «Бег» - моя любимая пьеса, и я считаю ее пьесой необыкновенной силы, самой значительной и интересной из всех драматургических произведений Булгакова». Хлудова должен был играть Н.П.Хмелев (1901-1945) и, как утверждала вторая жена Булгакова: «Мы с М. А. заранее предвкушали радость, представляя себе, что сделает из этой роли Хмелев со своими неограниченными возможностями. Пьесу Московский Художественный театр принял и уже начал репетировать... Ужасен был удар, когда ее запретили. Как будто в доме объявился покойник...» Е.С.Булгакова также вспоминала, что «Бег» был для меня большим волнением, потому что это была любимая пьеса Михаила Афанасьевича. Он любил эту пьесу, как мать любит ребенка».


  • Оператор - Л. Пааташвили

    Мосфильм, 1970 г.

    Пьеса "Бег" была передана Михаилом Булгаковым в 1928 году для постановки во МХАТе. Но цензура не усмотрела в ней доказательств "исторической правоты завоеваний Октября", Сталин назвал пьесу "явлением антисоветским", она была запрещена. Писателю так и не довелось увидеть свое любимое детище на сцене.

    Между тем само название пьесы свидетельствовало о том, что Булгаков вовсе не намеревался, как это ему вменялось в вину, воспеть "белогвардейских мучеников". Изображая Гражданскую войну, писатель стремился занять высокую и объективную точку зрения, непредвзято оценивая и красных, и белых. Не зря поэт и художник Максимилиан Волошин назвал Булгакова первым, кто сумел запечатлеть душу русской усобицы.

    "Бег" - стремительный водоворот исторических событий, словно бы самородных и превышающих своей мощью значение чьих угодно отдельных индивидуальных воль и желаний. "Бег" - это отступление и поражение белых в Крыму, эмиграция в Константинополь проигравших войну, а с ними и тех, кто по растерянности и бесхарактерности втянут в общий поток. "Бег" - это тараканий тотализатор, метафора унизительной борьбы за существование русских эмигрантов в Константинополе и в Париже, их положения изгоев ("Изгои" - одно из первоначальных названий пьесы). Финал пьесы - возвращение в любимую Россию двоих из многочисленных героев пьесы.

    Режиссеры Александр Алов и Владимир Наумов экранизировали "Бег" в 1971 году. Пьеса Булгакова - вещь сугубо театральная. Для выхода за пределы сцены постановщики фильма используют некоторые мотивы и образы булгаковского романа "Белая гвардия", а также документы по истории Гражданской войны. Уйти от театрализации кинозрелища режиссерам помогла школа Игоря Савченко, у которого они учились во ВГИКе и на ассистентской работе. А также значительный собственный опыт, накопленный в создании таких известных фильмов, как "Тревожная молодость", "Павел Корчагин", "Ветер", "Мир входящему", "Скверный анекдот".

    В первых частях двухсерийного фильма "Бег" его постановщики решительно переводят драму в жанр киноэпоса. Этому способствует и искусство оператора Левана Пааташвили, чьи выразительные масштабные композиции передают и напряжение баталий, и тихую красоту увядающей природы, припорошенной первым, чистым снегом. Снег еще не слежался и голубоватым пухом окутывает поля и перелески, сквозь которые проблескивают золотые купола храмов. Так создается на экране образ святой Руси, о которой будут тосковать герои фильма, заброшенные судьбой в чужеземье.

    Картины бегства, как и последующей жизни эмигрантов в Константинополе, воплощают драму виноватых: бегущие проиграли Россию, они утратили право жить по-хозяйски на родной земле. Причина простая: народ в массе своей не поддержал белое движение. Возникла пропасть между людьми труда и "золотопогонниками". Это ощущение рокового разрыва, как показывает фильм, проникает и в белую армию, приводит к растущему расслоению даже среди офицерства, не говоря уже о настроениях солдат из крестьян и рабочих, мобилизованных еще на одну войну после недавней мировой.

    Эпизоды подготовки войск Южного фронта Красной Армии к переходу через Сиваш и штурму Юшуньских твердынь в сравнении с колоритными картинами бега врангелевцев выглядят на экране до скучности деловыми. Обсуждается план наступления на Крым, командующий фронтом Михаил Фрунзе выслушивает соображения подчиненных, дает указания, делает поправки к изначальному плану, вызванные приходом ранних холодов.

    А потом в фильме показан Сиваш. Под ногами красноармейцев трудно проходимая жижа. Их сапоги и обмотки залеплены грязью. Красноармейцы устали в предыдущих боях. Переход через Сиваш лишен на экране даже намека на внешнюю величественность. И тем не менее эти сцены по-своему прекрасны: они одухотворены верой красноармейцев в справедливость последних боев "за землю, за волю", их надеждой на близящийся мир, мечтой о возвращении к семьям, к мирной работе. При обсуждении "Бега" иногда раздавались голоса о том, что эпос его первой серии не всегда стыкуется с разножанровыми сценами второй, в которых авторы фильма якобы сделали уступку театральности. Думается, что такого рода упреки несправедливы. Безусловно, в начале фильм обнаруживает более явственные приметы произведения режиссерски-постановочного. Но и сужая действие до актерских дуэтов, до бытовых сцен, Алов и Наумов кинематографу не изменяют.

    Жизнь в изгнании, показывает фильм, оказалась настолько трудной, что деформировала многие характеры, сделав одних людей смешными, других - сумрачно-трагичными в их поступках. Уже в первой серии генерал Хлудов выглядит человеком с расстроенным сознанием Командующий фронтом измучен страшной усталостью, открыто презирает трусливого и неумелого главнокомандующего Врангеля, первым осознает обреченность белой армии на полное поражение.

    Генерал Хлудов не способен ничего изменить в условиях всеобщего хаоса и паралича воли, более того, он начинает понимать, что "бег", то есть ход исторических событий, неотвратим и независим от индивидуальных устремлений. И тем не менее продолжает выполнять свой долг чести, как он его понимает, тщетно пытаясь остановить наступление противника. Он отдает приказы, безжалостно карая неповинующихся или неспособных их выполнять. Он вешает людей, желая навести порядок в условиях абсолютной неразберихи и паники. Прекрасно отдавая себе отчет в бесплодности собственных намерений и жестокости своих поступков и иронизируя над самим собой.

    "Он морщится, дергается, любит менять интонации... Когда хочет изобразить улыбку, скалится. Он возбуждает страх" - так определял Булгаков внешний рисунок роли Хлудова, персонажа, который "весь болен, с ног до головы".

    Замечательное актерское достижение Владислава Дворжецкого состоит в том, что человека, который довел страстное исполнение долга до палачества, он играет в фильме внешне совершенно бесстрастно. Только огромные глаза Хлудова на могильно-бледном лице соответствуют булгаковской характеристике - "глаза у него старые".

    Не повышая голоса и не меняя интонаций, разговаривает генерал Хлудов с вестовым Крапилиным. Крапилина - рослого, крепкого солдата с правильной лепки славянским лицом и серьезным, честным взглядом - играет в фильме Николай Олялин. Именно вестовой Крапилин смело говорит генералу-вешателю ту правду, которую тот и сам уже знает: "Только одними удавками войны не выиграешь". И сулит Хлудову такое будущее: "А ты пропадешь, шакал, пропадешь, оголтелый зверь, в канаве". Хлудов тут же приказывает Крапилина казнить. На солдата накидывают мешок и вешают его на ближайшем фонаре.

    Проходит время, Хлудов оказывается с другими эмигрантами в Константинополе, становится похожим на сомнамбулу: ему снова и снова является призрак Крапилина.

    Пьеса Булгакова "Бег" имеет подзаголовок "Восемь снов". И в ней опробована особая форма драматургии, при которой события выглядят отчасти реальными, отчасти словно бы возникающими в тревожных сновидениях. В фильме Алова и Наумова фантасмагоричность "восьми снов" передана разнообразными средствами.

    В образе Хлудова общая анормальность существования эмигрантов, которых судьба несет по белому свету, усилена душевной болезнью генерала. Хлудов принимает за реальность фантом воспаленной совести, но поначалу не может понять, почему именно солдат Крапилин неотвязно его преследует. Генерал спрашивает у вестового: "Как отлепился ты от длинной цепи мешков и фонарей, как ушел от вечного покоя? Ведь вас было много, ты был не один".

    Позже генерал Хлудов, которого неотступно сопровождает призрак мужественного солдата-правдолюбца, не выдерживает мук совести и принимает решение "казнить самого себя". Действо, всплывшее в больном воображении Хлудова, зримо и впечатляюще развернуто на экране.

    По огромному заснеженному полю мимо нескончаемых цепей недвижных солдат едет Хлудов, все приближаясь и приближаясь к ожидающему его Крапилину. Подъехав вплотную, просит: "Скажи что-нибудь, солдат! Не молчи!" Крапилин в ответ только кивает, и Хлудов по собственной воле идет к виселице, палач накидывает на него мешок. "А потом что было? Просто мгла, ничто - зной..." - бормочет Хлудов, переживая участь повешенного.

    В самом раннем варианте пьесы Булгакова Хлудов оканчивал жизнь самоубийством. В финале "Бега", отданном в 1928 году во МХАТ, генерал Хлудов вместе с Серафимой Корзухиной и Голубковым возвращался в Россию. В 1937 году Булгаков отчасти переделал свое произведение. Теперь в финале Хлудов, оставшись в Константинополе, пускал себе пулю в лоб. При всем различии этих финалов они непременно связывались с фигурой Хлудова, от разрешения судьбы которого в значительной степени зависел смысл пьесы.

    Алов и Наумов предпочли иной ход. Окончание их фильма вообще не связано с Хлудовым, а представляет собой еще один, светлый на этот раз, сон - мечту Корзухиной и Голубкова о России. Судьбу же Хлудова авторы фильма оставляют неясной. Генерал хотел было сесть на пароход, отплывающий в Россию, но не рискнул этого сделать. Его одинокая фигура на берегу Босфора увидена с удаляющегося от берега парохода. Она все уменьшается и уменьшается вдали, и вдруг авторы фильма врезают крупный план Хлудова. Остановившимися, холодными и старыми глазами смотрит он вслед людям, которые вскоре увидят Родину.

    Один из критиков назвал булгаковскую пьесу "пессимистической комедией". В фильме Алова и Наумова также смешиваются драматическое с комедийным, трагическое с фарсом. Контрастны и вместе с тем неразрывно связаны фигуры генерала Хлудова и казачьего генерала Чарноты, которого блистательно играет Михаил Ульянов.

    В линии Чарноты трагедия белого офицерства снижена до фарса. В отличие от Хлудова, Чарнота не вешатель, а смелый рубака в открытом бою. "От смерти я не бегал", - вспоминает он в Константинополе не без гордости. Но и он, подчинявшийся таким людям, как Хлудов и главнокомандующий, вовлечен в общий "бег" исторических событий, приобретший для него лично в чужеземье гротескную форму участия в тараканьих бегах.

    Все оставшееся у него имущество Чарнота спустил, сделавшись вдохновенным завсегдатаем балагана, где неизменно ставил на таракана Янычара Надо видеть, как болельщик Чарнота отдается собственному дурному сну - забывает обо всем на свете, вопит: "Янычар! Янычар!" - в отчаянии срывает пенсне, когда насекомое подводит его в очередной раз, прервав бег по дорожке. Как бросается Чарнота с кулаками на хозяина тотализатора, как начинает с наслаждением бить в завязавшейся в балагане всеобщей потасовке всех подряд.

    Если ординарец Хлудова стал в Константинополе наездником в цирке, генерал Чарнота сделался кем-то вроде клоуна. Он торгует с лотка дурацкими игрушками, зазывно кричит: "Не бьется, не ломается, а только кувыркается". То же самое в известной мере можно сказать о нем самом. С балкона жалкой гостиницы Чарнота бессильно "расстреливает" из револьвера ненавистный ему Константинополь с его душными улочками, минаретами и базаром, а потом, смешавшись с толпой, просит подаяние. Но и это он делает со злым азартом: "Подайте, ну... Я генерал, я жрать хочу... ну, подайте!"

    Явившись в Париж, бывший помещик и владелец конного завода Чарнота вынужден продать брюки и шествовать по Латинскому кварталу и набережной Сены в одних кальсонах. Попав в респектабельный дом эмигранта-богача Парамона Корзухина, Чарнота стискивает его в объятиях и обцеловывает с засосом, с присвистом, страстно. Но Корзухин, придя в себя и отплевавшись, заявляет, что денег в долг не даст. Тогда Чарнота предлагает сыграть в карты.

    Глаза генерала сверкают из-под пенсне, фигура в исподнем напружинивается, будто готовясь к прыжку. Трагифарс-ная линия Чарноты, которую уверенно вел Ульянов, достигает здесь апогея. По ходу игры ставки все повышаются, азарт растет, игроки (Корзухина играет Евгений Евстигнеев) прикладываются к горячительным напиткам, темп растет. Сатирический гротеск переходит в буффонаду. Сцена строится на долгих панорамах и серии коротких средних планов, позволяющих видеть в пластике и мимике игроков растущее напряжение. В конце ее пьяный в дым Корзухин на полу, среди бутылок пытается хилой ручонкой оттащить в свою сторону хотя бы один из большущей груды долларов, выигранных Чарнотой.

    На протяжении всего фильма Ульянов играет вспыльчивого, азартного, способного увлечься до самозабвения каким-нибудь тотализатором или картами Чарноту, передавая при этом неизъяснимыми актерскими средствами и иронический подтекст: его герой "не бьется, не ломается, а только кувыркается". Чарнота постоянно сохраняет дистанцию между внутренним "я" и вынужденно надетой на себя маской клоуна.

    Вернувшись из Парижа в Константинополь, Чарнота не решается отплыть на пароходе в Россию, чего ему хотелось бы больше всего на свете, и с горечью примиряется с участью вечного скитальца: "Кто я теперь? Я вечный жид теперь! Я - Агасфер! Летучий я голландец! Черт я собачий!"

    На родину возвращаются только бывший приват-доцент Петербургского университета Голубков и Серафима Корзухина, жена жадного и трусливого парижского богача, от которой он отрекся. Именно ей - самой беззащитной и невинной жертве исторического "бега" - стараются помочь на протяжении всего сюжета Голубков, Чарнота и даже Хлудов. В минуту отчаяния нищая и голодная Серафима выходит на панель, но дело кончается трагифарсом: Голубков и Чарнота находят грека-сладострастника, едва успевшего пригласить Серафиму в кофейню, и выбрасывают его за дверь. Однако линия Серафимы драматична лишь по внешнему ходу событий, актриса Людмила Савельева не сумела наполнить роль сколько-нибудь внятным эмоциональным содержанием.

    Алексей Баталов играет Голубкова неким усредненным "чеховским интеллигентом". Однако он теряется в мощной образной стихии фильма.

    Приват-доцент по сюжету проверен слишком жестокими обстоятельствами: в контрразведке белой армии под угрозой пыток он сломался и написал донос на Серафиму, поставив в результате под удар жизнь любимой женщины. В его рыцарском отношении к Серафиме в эмиграции должны были бы сквозить не только благородство, но и муки совести, попытки загладить вину. Но эти оттенки слабо различимы в монотонно-сдержанном, тихом и блеклом Голубкове.

    Однако именно персонажам, почти лишенным характеров, подарен авторами фильма (что кажется эстетически не вполне обоснованным) великолепный финал: Голубков и Серафима весело скачут на конях сквозь зимний лес, покрытый кружевным инеем, а потом долго-долго по целине, покуда их фигурки не растворяются в заснеженных полях России. Ясно, что реальность возвращения Голубкова и Серафимы будет иной: в стране они найдут разруху, голод и вынуждены будут снова начать борьбу за выживание. Но не зря финал предварен репликой Голубкова и о прошлом, и о будущем: "А ничего и не было... это все приснилось. Мы доберемся... Снова пойдет снег и наши следы заметет".

    Фильм переводит действие из кошмарного "сна" эмиграции не в достоверно изображенную действительность, а опять же в сон - светлый сон-мечту о России. В целомудренно-чистый и высокий образ Родины, оставить которую - значит ypoнить свое достоинство, потерять лицо и предать себя вечной, грызущей и ничем не утоляемой тоске по Отчизне "Я не поеду, буду здесь, в России. И будь с ней что будет", - говорит один из героев "Дней Турбиных" Булгакова, выражая и личную позицию автора. Эта мысль писателя воплощена в пьесе "Бег", и в одноименном фильме Алова Наумова - одной из лучших экранизаций по произведениям Булгакова в отечественном кино.

    Александр Караганов

    Сон первый

    Происходит в Северной Таврии в октябре 1920 года.

    В монастырской келье идет разговор. Сюда недавно приходили буденовцы и у всех проверили документы. Молодой питерский интеллигент Сергей Павлович Голубков не может понять: откуда взялись красные, если местность под властью белых. Беременная Барабанчикова говорит, что генерал, которому пришла депеша о красных в тылу, отложил расшифровку. У Барабанчиковой интересуются, где находится штаб генерала Чарноты, но она уходит от ответа. Молодая петербурженка Серафима Владимировна Корзухина, которая в компании интеллигента Голубкова бежала в Крым ради встречи с мужем, предлагает вызвать акушерку для беременной мадам, но та отказывается.

    Слышится топот конских копыт и голос белого командира де Бризара. Барабанчикова узнает его и, сбросив с себя тряпки, превращается в генерала Григория Чарноту. Он объясняет де Бризару и своей походной супруге Люське, что его товарищ Барабанчиков очень спешил, поэтому вместо своих документов дал ему документы беременной жены. Генерал Чарнота предлагает план побега. Но тут у Корзухиной поднимается температура – она больна тифом. Голубков ведет Серафиму в двуколку. Все разъезжаются.

    Сон второй

    Из зала станции белогвардейцы сделали штаб. В том месте, где раньше был буфет, теперь сидит командующий фронтом Роман Валерьянович Хлудов. Он все время морщится и дергается. Друг министра торговли и муж больной Серафимы Парамон Ильич Корзухин просит провезти в Севастополь вагоны с ценным товаром. Но Хлудов отдает приказ сжечь эти вагоны. На расспросы Корзухина о положении дел на фронте, Хлудов еще больше сердится и говорит, что красные завтра будут здесь. Корзухин обещает все доложить главнокомандующему, который вскоре приходит вместе с архиепископом Африканом. Хлудов докладывает главному, что большевики в Крыму.

    Архиепископ молится, но Хлудов считает, что зря. Бог, по его мнению, не на стороне белых. Главком уходит. Появляется Корзухина, а следом за ней Голубков и вестовой генерала Чарноты Крапилин. Серафима обвиняет Хлудова в бездействии. Штабные перешептываются, они считают Корзухину коммунисткой. Голубков же уверен, что женщина бредит из-за тифа. Хлудов зовет мужа Серафимы, но тот чует ловушку и отрекается от жены. Голубкова и Корзухину уводят.

    Крапилин, находясь в забытьи, говорит, что Хлудов мировой зверь, обвиняет его в трусости и умении только вешать. Крапилин приходит в себя и начинает молить о пощаде, но Хлудов отдает приказ отвести вестового на виселицу. Тот, по мнению генерала, начал хорошо, а вот закончил плохо.

    Действие второе

    Сон третий

    Происходит в начале ноября 1920 года в Крыму.

    Начальник контрразведки по прозвищу Тихий принуждает Голубкова дать показания против Серафимы. Тихий угрожает питерскому интеллигенту смертоносной иглой. Голубков со страху рассказывает, что Серафима коммунистка и приехала сюда ради пропаганды. После дачи показаний Голубкова отпускают.

    Работник контрразведки Скунский сообщает Тихому, что Корзухин заплатит 10 000 долларов для откупа. Из этой суммы начальник готов «отстегнуть» Скунскому 2000 зеленых.

    Заводят Корзухину, которая вся горит от температуры. Тихий дает ей прочесть показания Голубкова. За окном в это время проходит конница генерала Чарноты. Серафима, прочитав показания, разбивает окно и зовет Чарноту на помощь. Тот врывается в комнату с револьвером и спасает Корзухину.

    Сон четвертый

    Происходит в начале ноября 1920 года в Крыму.

    Главнокомандующий говорит, что в течение года Хлудов маскирует свою ненависть к нему. Роман Валерьянович этого не отрицает, он действительно ненавидит главкома. Из-за него Хлудов вовлечен в эту отвратительную и бесполезную работу.

    Главком уходит. Хлудов ведет разговор с призраком. Входит интеллигент Голубков. Он не узнает стоящего к нему спиной Хлудова и рассказывает о преступлениях, которые тот совершил. Голубков думает, что докладывает главкому. Хлудов поворачивается. Интеллигент впадает в панику, но все же осмеливается рассказать об аресте Корзухиной и хочет узнать о ее судьбе.

    Хлудов приказывает привести Серафиму во дворец, если ее еще не расстреляли. От таких слов Голубков приходит в ужас. Хлудов, потупившись, начинает лепетать оправдания призраку-вестовому и молит не забирать у него душу. Хлудов спрашивает Голубкова, кем ему является Корзухина. Сергей Павлович признается, что она – случайная знакомая, которую он полюбил всем сердцем. Хлудов сообщает, что Серафима мертва. Ее расстреляли. От такого известия Голубков приходит в бешенство.

    Хлудов дает Голубкову револьвер и кому-то говорит, что его душа двоится. Заходит есаул и докладывает, что Серафима Корзухина жива. Сегодня генерал Чарнота забрал ее в Константинополь. Хлудова дожидаются на корабле. Голубков напрашивается вместе с ним в Константинополь. Хлудов серьезно болен, он говорит с вестовым, и они уходят. Тьма.

    Действие третье

    Сон пятый

    На одной из улиц Константинополя висит плакат с рекламой тараканьих бегов. Мрачный генерал Чарнота подходит к кассе, где принимают ставки. Чарнота хочет сделать ставку в кредит, но «тараканий царь» Артур отказывает в просьбе. Генерал впадает в тоску и ностальгирует по России. Он решается и продает газыри из серебра и целый ящик своих игрушек. Затем возвращается к кассе тараканьих бегов, где все деньги ставит на фаворита Янычара.

    Народ собирается на зрелище. Тараканы, которые обитают в ящике под наблюдением профессора, выходят на бега с наездниками из бумаги. Слышится крик: «Янычар сбоит!» Как оказалось, «тараканий царь» Артур опоил фаворита. Каждый, кто поставил на Янычара, бросается на Артура, и тот вынужден звать полицию. Красавица-проститутка подбадривает итальянцев, которые ставили не на Янычара. Тьма.

    Сон шестой

    Происходит летом 1921 года в Константинополе.

    Генерал Чарнота поссорился с Люсей. Та догадывается, что генерал деньги проиграл и открывает свои карты, говорит, что она – проститутка. А еще Люся упрекает Чарноту в том, что он разрушил контрразведку и вынужден был бежать из армии, а теперь ведет жизнь нищего. Чернота возражает, он спас Корзухину от смерти. Люся обвиняет Серафиму в бездействии, а затем уходит в дом.

    Во двор заходит Голубков. Генерал Чарнота убеждает интеллигента, что Корзухина жива и пошла на панель. Серафима приходит вместе с каким-то греком, у которого в руках много покупок. Чарнота с Голубковым бросаются на иностранца, и тому приходиться бежать.

    Сергей Павлович начинает говорить Корзухиной о своих чувствах, но она разворачивается и уходит. На прощание бросает фразу, что предпочитает погибнуть сама.

    Люся хочет развернуть сверток, который оставил грек, но генерал не дает ей это сделать. Красавица забирает шляпу и говорит, что уедет в Париж. Заходит Хлудов в штатском. Его разжаловали из армии. Голубков утверждает, что поедет в Париж к мужу Серафимы, чтобы помочь женщине. Он уверен: ему обязательно помогут перейти границу. Голубков умоляет Хлудова беречь Серафиму и не позволить ей уйти на панель. Хлудов обещает интеллигенту присмотреть за Серафимой и дает две лиры и медальон. Чарнота отправляется с Голубковым в Париж. Темнота.

    Действие четвертое

    Сон седьмой

    Происходит осенью 1921 года в Париже.

    Голубков приезжает в Париж, находит мужа Корзухиной и просит у него тысячу долларов для Серафимы. Тот отказывает, мотивируя свой поступок тем, что на Серафиме он не был женат, а в скором времени собирается предложить руку и сердце своей русской секретарше. Голубков говорит Корзухину, что он бездушный человек. Сергей Павлович уже собирается уйти, но в этот момент заходит генерал Чарнота. Он сообщает Корзухину, что с радостью бы записался к большевикам, чтобы расстрелять его.

    Чарнота видит карты и предлагает Корзухину сыграть. Он продает сопернику медальон Хлудова за десять долларов. После игры генерал становится обладателем 20 000 долларов. За 300 он выкупает медальон назад. Корзухин хочет вернуть все проигранные деньги. Он кричит от досады, и на его рев выбегает Люся. Генерал в шоке, но не выдает, что знаком с проституткой. Люся презирает мужа Серафимы. Она считает, что Корзухин сам виноват в проигрыше.

    Все расходятся. Люся высовывается в окно и тихонько говорит Голубкову, чтобы он берег Корзухину, а генерал, наконец-то купил себе новые штаны. Темнота.

    Сон восьмой и последний

    Происходит осенью 1921 года в Константинополе.

    Хлудов ведет разговор с призраком вестового. Заходит Серафима Корзухина и доказывает Хлудову, что тот сильно болен. Еще она кается, что отпустила Голубкова. Корзухина собирается вернуться в Петербург. Хлудов объявляет, что тоже хочет вернуться туда под своим именем. Серафима приходит в ужас, если Хлудов поступит так неосмотрительно, его сразу убьют. Но генерал рад такому итогу.

    Беседу прерывает стук в дверь. Пришли Голубков и Чарнота. Корзухина с Сергеем Павловичем признаются друг другу в любви. Чарнота хочет остаться здесь, а Хлудов намерен вернуться. Он уговаривает Чарноту ехать вместе, но тот не хочет: генерал нормально относится к большевикам и не испытывает ненависти к ним. Голубков хочет отдать Хлудову медальон, но тот возвращает его паре, после чего Корзухина и Голубков уходят.

    Замысел «Бега» был связан с воспоминаниями Л.Е.Белозерской об эмигрантской жизни и с мемуарами бывшего белого генерала Я.А.Слащова «Крым в 1920 году». В апреле 1927 года был заключен договор с МХАТом, по которому Булгаков обязался представить не позднее 20 августа 1927 г. пьесу «Рыцарь Серафимы» («Изгои»), Рукопись «Рыцаря Серафимы» не сохранилась. 1 января 1928 года Булгаков заключил новый договор с МХАТом - уже на «Бег». 16 марта 1928 года драматург сдал пьесу в театр. 9 мая 1928 года Главрепертком признал «Бег» «неприемлемым» произведением, поскольку автор никак не рассматривал кризис мировоззрения тех персонажей, которые принимают советскую власть, и политическое оправдание ими этого шага.

    Цензура сочла также, что белые генералы в пьесе чересчур героизированы и даже глава крымской контрреволюции Врангель будто бы, по авторской характеристике, «храбр и благороден». В первой редакции пьесы белый главнокомандующий, в котором легко узнаваем главнокомандующий Русской армией в Крыму генерал-лейтенант барон Петр Николаевич Врангель (журнальная вырезка с фотографией его похорон сохранилась в булгаковском архиве), в портретной ремарке описывался следующим образом: «На лице у него усталость, храбрость, хитрость, тревога» (но никак не благородство). Кроме того, Главреперткому очень не понравилась «эпизодическая фигура буденновца в 1-й картине, дико орущая о расстрелах и физической расправе», что будто бы «еще более подчеркивает превосходство и внутреннее благородство героев Белого движения» (иного изображения врагов, чем простая карикатура, цензоры решительно не признавали).

    Театр вынужден был потребовать от автора переделок На сторону пьесы встал Горький. 9 октября 1928 года на заседании художественного совета он высоко отозвался о «Беге»: «Чарнота - это комическая роль, что касается Хлудова, то это больной человек Повешенный вестовой был только последней каплей, переполнившей чашу и довершившей нравственную болезнь. Со стороны автора не вижу никакого раскрашивания белых генералов. Это - превосходнейшая комедия, я ее читал три раза, читал А.И.Рыкову (председателю Совнаркома. - Б.С.) и другим товарищам. Это - пьеса с глубоким, умело скрытым сатирическим содержанием…

    „Бег“ - великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас».

    Между тем ранее на том же обсуждении режиссер «Бега» И.Я.Судаков сообщил, что при участии автора достигнуто соглашение с Главреперткомом о направлении изменений в тексте пьесы: «Сейчас в пьесе Хлудов уходит только под влиянием совести (достоевщина)… Хлудова должно тянуть в Россию в силу того, что он знает о том, что теперь делается в России, и в силу сознания, что его преступления были бессмысленны».

    Защитники «Бега» стремились представить пьесу прежде всего как сатирическую комедию, обличавшую белых генералов и белое дело в целом, отодвигая на второй план трагедийное содержание образа генерала Хлудова, прототипом которого послужил вернувшийся в Советскую Россию Я.А.Слащов. Интересно, что изменения, намеченные Судаковым в отношении мотивов возвращения главного героя на родину, на самом деле оказались ближе к реальным мотивам Слащова, но художественно обедняли фигуру Хлудова.

    Судаков в попытке спасти полюбившуюся мхатовцам пьесу готов был принять многие цензурные требования.

    Так, на заседании 9 октября 1928 года он высказал мнение, что Серафима Корзухина и приват-доцент Голубков, интеллигенты, оказавшиеся в эмиграции вместе с белой армией, должны «возвращаться не для того, чтобы увидать снег на Караванной, а для того, чтобы жить в РСФСР». Ему справедливо возражал начальник Главискусства А.И.Свидерский, склонявшийся к разрешению «Бега»:

    «Идея пьесы - бег, Серафима и Голубков бегут от революции, как слепые щенята, как бежали в ту полосу нашей жизни тысячи людей, а возвращаются только потому, что хотят увидеть именно Караванную, именно снег, - это правда, которая понятна всем. Если же объяснить их возвращение желанием принять участие в индустриализации страны - это было бы несправедливо и потому плохо».

    22 октября на расширенном заседании политико-художественного совета Реперткома «Бег» отклонили.

    В результате 24 октября было объявлено о запрещении постановки. В печати начали кампанию против «Бега», хотя авторы статей часто даже не были знакомы с текстом пьесы. 23 октября 1928 года «Комсомольская правда» напечатала подборку «Бег назад должен быть приостановлен». Хлесткие названия фигурировали и в других газетах и журналах: «Тараканий набег», «Ударим по булгаковщине». Позднее эти заголовки, как и многие другие, были блестяще спародированы в кампании против романа Мастера в «Мастере и Маргарите». Вскоре ответ Сталина на письмо В.Н.Билль-Белоцерковского поставил на «Беге» крест.

    Иосиф Виссарионович утверждал:

    «„Бег“ есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, - стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. „Бег“, в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.

    Впрочем, я бы не имел ничего против постановки „Бега“, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему „честные“, Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою „честность“), что большевики, изгоняя вон этих „честных“ сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно».

    Вождь интеллигенцию очень не любил, «всяких приват-доцентов», это хорошо чувствуется по тону письма.

    29 апреля 1933 года МХАТ заключил с Булгаковым новый договор, и драматург начал переработку текста. Направление переделок было определено в разговоре И.Я.Судакова с председателем Главреперткома О.С.Литовским, изложившим требования цензуры. Судаков передал их в письме дирекции МХАТа 27 апреля 1933 года: «..Для разрешения пьесы необходимо в пьесе ясно провести мысль, что Белое движение погибло не из-за людей хороших или плохих, а вследствие порочности самой белой идеи». В договоре автору была вменена обязанность сделать следующие изменения:

    а) переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству как человека, осознавшего беспочвенность своей идеи;

    б) переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей;

    в) переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекавшую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею (здесь в тексте договора имеется вписанное рукой Булгакова разъяснение: «Своей узкой идеей подменял широкую Хлудова»).

    29 июня 1933 года драматург послал И.Я.Судакову текст исправлений. 14 сентября он писал по этому поводу брату Николаю в Париж: «В „Беге“ мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал». Вероятно, под черновым вариантом имеется в виду не дошедшая до нас рукопись «Рыцаря Серафимы», так что сегодня невозможно точно сказать, в чем именно требуемые поправки совпадали с первоначальным авторским замыслом.

    Однако к 1933 году у Булгакова появились веские внутренние, а не только цензурные, основания для существенной переработки «Бега». Если в 1926–1928 годах пьесы Булгакова еще не были запрещены и с успехом шли на сцене, то к 1933 году сохранились одни «Дни Турбиных», а общее ужесточение цензуры и требований идеологического единомыслия, происшедшее с конца 20-х годов, делало призрачными возможности возрождения какой-то цивилизованной жизни, с надеждами на которую возвращались в Россию Голубков, Серафима и сам Хлудов. Теперь первым двум логичнее было бы остаться в эмиграции, а бывшему генералу - покончить с собой.

    Да и судьба хлудовского прототипа к тому моменту уже получила свое трагическое завершение. В январе 1929 года Я.А.Слащов был застрелен у себя на квартире родственником одной из своих многочисленных жертв. В жизни призрак невинно убиенного вестового Крапилина убил-таки генерала, вполне естественно было заставить его сделать это и в пьесе. Кроме того, к 1933 году Булгаков, возможно, уже ознакомился с воспоминаниями Г.Н.Врангеля, вышедшими в 1928–1929 годах в берлинском альманахе «Белое дело». Там Слащов характеризовался крайне негативно, с подчеркиванием болезненных элементов его сознания, хотя военный талант генерала не ставился под сомнение.

    Врангель дал такой портрет Слащова, который, вероятно, повлиял на образ Хлудова последних редакций «Бега»:

    «Слезы беспрерывно текли по щекам. Он вручил мне рапорт, содержание которого не оставляло сомнения, что передо мной психически больной человек Он упоминал о том, что „следствием действий генерала Коновалова явилась последовательная работа по уничтожению 2-го корпуса и приведение его к лево-социал-революционному знаменателю“… Рапорт заканчивался следующими словами: „Как подчиненный ходатайствую, как офицер у офицера прошу, а как русский у русского требую назначения следствия над начальником штаба главнокомандующего, начальником штаба 2-го корпуса и надо мной…“»

    Не менее красочно описал Врангель свой визит к Слащову:

    «В вагоне царил невероятный беспорядок. Стол, уставленный бутылками и закусками, на диванах - разбросанная одежда, карты, оружие. Среди этого беспорядка Слащов, в фантастическом белом ментике, расшитом желтыми шнурами и отороченном мехом, окруженный всевозможными птицами. Тут были и журавль, и ворон, и ласточка, и скворец. Они прыгали по столу и диванам, вспархивали на плечи и на голову своего хозяина.

    Я настоял на том, чтобы генерал Слащов дал осмотреть себя врачам. Последние определили сильнейшую форму неврастении, требующую самого серьезного лечения».

    Болезнь Слащова, как видим, была связана не с муками совести за бессудные казни, а с перешедшими в манию подозрениями, что он будто бы окружен «социалистическими заговорщиками», в том числе и в штабе своего 2-го армейского корпуса. Теперь задача свести возвращение Хлудова не к мукам совести, а к политическому осознанию правоты советской власти отпадала. Психическое расстройство генерала приводило его к самоубийству, причем в некоторых вариантах финала он еще, перед тем как застрелиться, выпускал обойму своего револьвера в зрителей тараканьих бегов.

    «Сменовеховство», которое олицетворял Слащов (и Хлудов), к 30-м годам уже давно было мертво, а советской власти больше не требовалось добровольное и осознанное признание со стороны интеллигенции как внутри страны, так и в эмиграции. Ныне действовал принцип римского императора Калигулы: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Цензуру в новых условиях более удовлетворяло самоубийство Хлудова и остающиеся в эмиграции Серафима с Голубковым, причем подобный финал уже представлялся наиболее обоснованным и самому драматургу. Аргумент И.Я.Судакова, обращенный к противникам «Бега» в 1929 году: «Какой же вам еще победы надо, если вы одержали победу над Слащовым, который работает у вас в академии», к 1933 году окончательно потерял свою силу. При всем этом финал первой редакции, с возвращением Хлудова на родину, по общему мнению окружающих, был гораздо сильнее в художественном отношении.

    Последний раз Булгаков вернулся к тексту пьесы после того, как 26 сентября 1937 года узнал, что Комитет по делам искусств просит прислать экземпляр «Бега». 1 октября переделка была завершена. 5 октября, не получив из МХАТа никаких известий насчет пьесы, Булгаков, согласно записи в дневнике жены, пришел к абсолютно правильному, хотя и печальному выводу: «Это означает, что „Бег“ умер». Более попыток постановки пьесы при жизни драматурга не предпринималось.

    Тогда Булгаков написал два варианта финала, не указав, какой из них предпочтительней. В одном из них, как и в первой редакции, Хлудов, Голубков и Серафима возвращались на родину. Другой вариант предусматривал самоубийство Хлудова (с расстрелом «тараканьего царства»), но, в отличие от варианта 1933 года, Голубков и Серафима возвращались в Россию, а не уезжали во Францию и не называли себя больше изгоями. Вероятно, Булгаков так и не преодолел колебания между сознанием наибольшей художественной убедительности финала с возвращением Хлудова и цензурным требованием, подкрепленным собственными настроениями, самоубийства главного героя. Что же касается судьбы Серафимы и Голубкова, то она, очевидно, уже потеряла в 1937 году свою актуальность с точки зрения цензуры, а сам Булгаков склонялся к тому, чтобы все-таки вернуть их на родину.

    Уже после смерти Булгакова Комиссия по литературному наследству писателя 4 мая 1940 года приняла решение о публикации «Бега», выбрав вариант финала с возвращением Хлудова. Тогда только что закончилась война с Финляндией и приближалась война с Германией, советская власть и Сталин опять брали на вооружение патриотическую идею, поэтому возвращение бывшего генерала, объединение эмиграции вокруг коммунистической метрополии вновь стало актуальным и цензурно предпочтительным.

    О.С.Литовский, возглавлявший в 1932–1937 годах Главрепертком, а после войны попавший в лагерь в рамках кампании по борьбе с «космополитизмом», в книге мемуаров «Так было» следующим образом подвел итоги цензурной эпопеи «Бега»:

    «„Голых“ административных запрещений в советское время, за редким исключением, не бывало. Даже такая явно порочная пьеса, как „Бег“ Булгакова, не отбрасывалась, и предпринимались всяческие попытки сделать ее достоянием театра.

    Очень долго, еще до начала моей работы в ГУРКе, тянулась история с разрешением и запрещением „Бега“ органами контроля, но Булгаков упорно не пожелал исправлять пьесу.

    Многие и поныне существующие поклонники Булгакова полагают, что „Бег“ пьеса революционная, яркий рассказ об эмигрантском разложении.

    Что же, по форме, по сюжетным ходам в „Беге“ все более чем ортодоксально. Безостановочный бег белогвардейских разгромленных армий закончился только у берегов Черного моря: последние корабли Антанты развозили в разные страны потерпевших крах „патриотов“. И верно, что за рубежом российские эмигранты для поддержания своей жизни устраивали тараканьи бега. Верно, что генералы открывали публичные дома, а великосветские дамы составляли их первую клиентуру (скорее не клиентуру, а рабочую силу, трудившуюся в поте лица. - Б.С.).

    Когда-то А.Н.Толстой поведал мне о страшном эпизоде из эмигрантской жизни в Константинополе, случае в кабаре, свидетелем которого он сам был.

    На сцене разыгрывалось совершенно непристойное зрелище: погоня обнаженного негра за белой обнаженной женщиной. И вот сидевшая рядом с Толстым белоэмигрантская девица, служащая этого заведения, с возмущением нашептывала Толстому в ухо: „Интриги, ей-богу, интриги, Алексей Николаевич! Я эту роль играла гораздо лучше!“

    Хотя Булгаков не показывает этой крайней степени падения, но парижские сцены у генерала Хлудова и Чарноты стоят этого эротического ревю (вероятно, до Булгакова тоже дошел этот рассказ Толстого, который, скорее всего, стал одним из источников Великого бала у сатаны, где в коньяке купаются нагие „затейница-портниха“, восходящая к главной героине „Зойкиной квартиры“, и „ее кавалер, неизвестный молодой мулат“. - Б.С.).

    У Булгакова Хлудов, прототипом которого был крымский вешатель-палач генерал Слащов, разуверившийся в возможности победы и забрызганный кровью сотен и тысяч лучших сынов рабочего класса и нашей партии, решил пострадать „за правду“, искупить свою вину. И для этого он перешел границу и отдался в руки советской разведки.

    Как будто все хорошо. Но тема Хлудова, как и тема реально существовавшего Слащова, отнюдь не признание большевистской правды, а крах несостоявшихся мечтаний.

    Да, как и Слащов, хлудовы являлись к советским властям с повинной головой, но только потому, что поняли, что вместе с казнокрадами, трусами, распутными и распущенными офицерами и добровольцами им не создать новой России - России в белых ризах. Это был шаг отчаяния, потому что в жизни, на самом деле Хлудов-Слащов и Врангеля считал слишком либеральным.

    Как известно, Слащов увозил из врангелевских тюрем томившихся там болыпевиков-революционеров к себе в ставку и там расправлялся своим судом, а именно: „развешивал“ большевиков, рабочих и революционных подпольщиков по всей дороге - от ставки до Симферополя.

    Нет, по Булгакову, Хлудов не виноват, что его постиг такой крах. Он, сам Хлудов, хотел лучшего, надеялся на чудо. И его переход советской границы есть не больше как способ покончить с собой не собственной рукой.

    Можно думать, что, будь побольше таких хлудовых и кавалерийских удальцов чарнот и не замерзни Сиваш слишком рано в этом году, красным не удалось бы взять Крыма.

    Можно ли было подойти к такому произведению „по форме“? Нет, конечно. По форме в нем все совершенно благополучно: крах белогвардейщины представлен, можно сказать, в развернутом виде, и раскаяние хлудовых выглядело очень жестоким. Тараканьи бега отвращали. А на деле это была инсценированная панихида по Белому движению».

    Этому заключению не откажешь в точности.

    Вопреки широко распространенному убеждению современников и потомков, главная проблема «Бега» - это не проблема крушения белого дела и судеб эмиграции.

    В разговоре с А.Н.Афиногеновым 9 сентября 1933 года Булгаков заявил: «Это вовсе пьеса не об эмигрантах…» Действительно, даже в 1926 году, в начале работы над пьесой, проблемы идеологии канувшего в лету Белого движения или только что почившего сменовеховства не могли быть актуальными.

    Булгаков стремился оценить все стороны Гражданской войны объективно. Его Хлудов заявляет: «Я в ведрах плавать не стану, не таракан, не бегаю! Я помню снег, столбы, армии, бои! И все фонарики, фонарики. Хлудов едет домой» (в позднейших вариантах: «Хлудов пройдет под фонариками» - намек на широко применявшееся повешение на фонарях). Булгаков тоже вспоминал о прошлых боях как о чем-то гораздо более возвышенном, чем суровая поденщина в «гудке».

    В замысле «Бега» важную роль сыграла статья писателя Александра Дроздова «Интеллигенция на Дону», опубликованная в 1922 году во втором томе берлинского «Архива русской революции». Здесь Булгакова привлекло, несомненно, то место, где рассказывалось о крахе армии генерала Деникина и последующей судьбе той части интеллигенции, которая была связана с Белым движением на Юге России:

    «Но грянул, час - и ни пушинки не осталось от новой молодой России, так чудесно и свято поднявшей трехцветный патриотический флаг. Все, что могло бежать, кинулось к Черному морю, в давке, среди стонов умирающих от тифа, среди крика раненых, оставшихся в городе для того, чтобы получить удар штыка озверелого красноармейца. Ах, есть минуты, которых не простит самое любящее сердце, которых не благословит самая кроткая рука! Поля лежали сырые и холодные, сумрачные, почуя близкую кровь, и шла лавина бегущих, упорная, озлобленная, стенающая, навстречу новой оскаленной безвестности, навстречу новым судьбам, скрывшим в темноте грядущего свое таинственное лицо. И мелким шагом шла на новые места интеллигенция, неся на плечах гробишко своей идеологии, переломленной пополам вместе со шпагой генерала Деникина. Распались дружеские путы, с вязавшие ее в моменты общего стремления к Белокаменной - и вот пошли бродить по блестящей, опьяненной победою Европе толпы Вечных Жидов, озлобленных друг на друга, разноязыких, многодушных, растерянных, многое похоронивших назади, ничего не унесших с собой, кроме тоски по России, бесславной и горючей».

    В финале «Бега» схожими словами обращается к уезжающим в Россию Голубкову и Серафиме генерал Чернота: «Так едете? Ну, так нам не по дороге. Развела ты нас, судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я как Вечный Жид отныне… Голландец я! Прощайте!» Для «потомка запорожцев» бег из Крыма в Константинополь, из Константинополя в Париж и обратно продолжается; для Голубкова, Серафимы и Хлудова он окончен.

    Предшественником Хлудова в булгаковском творчестве был безымянный белый генерал из рассказа «Красная корона». К нему по ночам приходит призрак повешенного в Бердянске рабочего (возможно, этого казненного Булгакову довелось видеть самому). Трудно сказать, насколько в образе генерала из «Красной короны» мог отразиться прототип Хлудова Слащов. Он к тому времени не успел еще выпустить мемуары «Крым в 1920 году», но уже вернулся в Советскую Россию, чему в 1921 году газеты уделили немало внимания, и ранее в Константинополе издал книгу «Требую суда общества и гласности» о своей деятельности в Крыму. С этой книгой Булгаков вполне мог быть знаком. В ней, в отличие от позднейщих мемуаров, еще не требовалось ретушировать казни на фронте и в тылу, репрессии против большевиков и заподозренных в сочувствии им, так что строки приказов звучали грозно: «…Требую выдавать каждого преступника, пропагандирующего большевизм…» «Как защитить, так и покарать я сумею. Дисциплину ввести самую строгую… Ослушники, берегись!»

    Хлудов выступает непосредственным предшественником Понтия Пилата в «Мастере и Маргарите». По цензурным соображениям в «Беге» речь идет о белой идее, и именно как ее носителя Чарнота обвиняет Хлудова в своей незавидной эмигрантской судьбе. Однако с тем же успехом образ Хлудова можно спроецировать на любую другую идею, коммунистическую или даже христианскую, во имя которых в истории тоже были пролиты реки невинной крови (о христианской идее и пролитой за нее крови позднее в «Мастере и Маргарите» будут говорить Левий Матвей и Понтий Пилат). Финал с самоубийством Хлудова смотрится в свете этого достаточно искусственно. Ведь в тексте остались слова главного героя о том, что он решился вернуться в Россию, пройти под «фонариками», причем в результате «тает мое бремя», и генерала отпускает призрак повешенного Крапилина. Раскаяние и готовность ответить за преступление перед людьми, даже ценой возможной казни, по Булгакову, приносит искупление и прощение. Понтий Пилат лишен возможности предстать перед иным судом, кроме суда своей совести, за казненного Иешуа Га-Ноцри, который может осудить своих палачей лишь на страдания нечистой совести, но не на земное наказание. Поэтому в финале «Мастера и Маргариты» не вполне ясно, совершил ли прокуратор Иудеи самоубийство, бросившись в горную пропасть, или просто обречен после смерти в месте своей ссылки на муки за трусость, приведшую к казни невинного. И Понтию Пилату Булгаков все же дарует прощение устами Мастера. Не исключено, что именно в связи с развитием образа Пилата в 1937 году писатель так и не выбрал между двумя вариантами финала - с самоубийством или с возвращением Хлудова, который уже рассматривался как некий двойник прокуратора Иудеи.

    В первой редакции пьесы Хлудов после знаменитой своей сентенции: «Нужна любовь. Любовь. А без любви ничего не сделаешь на войне» цитировал известный приказ Л.Д.Троцкого «Победа прокладывает путь по рельсам…», угрожая повесить начальника станции, если тот не сумеет отправить вовремя бронепоезд. На самом деле здесь искаженная подпись к известному плакату «Победа начинается в мастерских, катится по рельсам и кончается на фронте ударом штыка». Плакат же иллюстрировал приказ Троцкого по наркомату путей сообщения от 1 мая 1920 года «Слово железнодорожникам по поводу польского наступления». Там, в частности, говорилось: «Железные дороги являются могущественным орудием войны, не менее важным, чем ружья, пушки и самолеты… Красные воины будут тем тверже отражать бесчестное наступление, чем более будут уверены в том, что за спиной у них прочная и надежная железнодорожная связь со столицей и со всеми теми областями, откуда к ним идут людские пополнения, продовольствие, одежда и боевое снабжение… Каждый лишний паровоз уплотняет и укрепляет фронт, сокращает борьбу, ускоряет победу. Каждый меткий удар молота в железнодорожной мастерской есть удар по врагу».

    Здесь дальнейшее развитие мысли полковника Алексея Турбина («Народ не с нами. Он против нас»), что всякая идея может стать действенной, только обретя поддержку масс; здесь и «оборачиваемость» красной и белой идей: Хлудов, как и Слащов, как и мало отличавшийся в этом отношении от хлудовского прототипа Врангель, спокойной жестокостью и военно-организационным талантом подобен Троцкому (разве что жестокость Врангеля и Троцкого более расчетлива, чем у Слащова).

    Не исключено, что Булгаков наградил Хлудова и собственными переживаниями, только не из-за убийства невинного, а в связи с тем, что не смог предотвратить гибель человека. В «Красной короне», где главный герой становится двойником генерала, мучаясь после смерти брата, в рассказах «Я убил» и «В ночь на 3-е число», в романе «Белая гвардия» персонажи, имеющие очевидные автобиографические корни, испытывают сходные муки совести.

    Автобиографические мотивы в пьесе связаны также с образами Голубкова и Серафимы. Голубков - это анаграмма фамилии Булгаков. Данный персонаж, вероятно, отразил раздумья автора «Бега» о возможности эмиграции, не покидавшие его вплоть до начала 30-х годов. Серафима Корзухина, как можно предположить, наделена некоторыми переживаниями Л.Е.Белозерской в эмигрантскую пору ее жизни. Однако есть и другие прототипы. Приват-доцент, сын профессора-идеалиста Сергей Голубков заставляет вспомнить о выдающемся философе-идеалисте и богослове С.Н.Булгакове, имевшем, как и отец писателя, профессорское звание. Голубков в первой редакции пьесы вспоминает о своей жизни в Киеве: «Очевидно, пещеры, как в Киеве. Вы бывали когда-нибудь в Киеве, Серафима Владимировна?» А в Киеве жил не только автор пьесы, но и С.Н.Булгаков. Последний, как и булгаковский герой, в конце Гражданской войны оказался в Крыму и в декабре 1922 года был выслан из Севастополя в Константинополь. Голубков вспоминает и Петербург, где философу С.Н.Булгакову тоже довелось преподавать. Приват-доцент в пьесе несет функцию философского осмысления проблемы «интеллигенция и революция», которую его знаменитый прототип пытался решить в статьях, опубликованных в сборниках «Вехи» и «Из глубины». Только Голубков - сниженное подобие великого мыслителя, и проблему он решает достаточно конформистски, возвращаясь в Россию и мирясь с большевиками.

    Прототипом Серафимы Корзухиной, возможно, послужила хозяйка литературного объединения «Никитинские субботники» Евдоксия Федоровна Никитина, муж которой, А.М.Никитин, был министром Временного правительства, а в 1920 году вместе с деникинской армией отступал к морю. Серафима же - жена товарища министра торговли. С Никитиной посещавший литературные вечера «Никитинских субботников» Булгаков был хорошо знаком. Но основным прототипом мужа Серафимы Парамона Ильича Корзухина, по свидетельству Л.Е.Белозерской, послужил другой человек. Это был ее хороший знакомый, петербургский литератор и предприниматель-миллионер Владимир Пименович Крымов, происходивший из сибирских купцов-старообрядцев. В своих мемуарах «О, мед воспоминаний» Любовь Евгеньевна сообщала о нем:

    «Из России уехал, как только запахло революцией,

    „когда рябчик в ресторане стал стоить вместо сорока копеек - шестьдесят, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно“, - его собственные слова…

    Сцена в Париже у Корзухина написана под влиянием моего рассказа о том, как я села играть в девятку с Владимиром Пименовичем и его компанией (в первый раз в жизни!) и всех обыграла».

    Не исключено, что сама фамилия прототипа подсказала Булгакову поместить восходящего к нему Парамона Ильича Корзухина в Крым. До революции Крымов окончил Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию, в эмиграции создал тетралогию «За миллионами», пользовавшуюся большим успехом у читателей. Он писал также авантюрные романы и детективы, переводившиеся на английский и другие иностранные языки. Будучи человеком очень богатым, оказывал материальную помощь нуждавшимся эмигрантам. После прихода к власти нацистов в 1933 году эмигрировал из Германии во Францию, где в Шату под Парижем приобрел виллу, ранее принадлежавшую знаменитой шпионке Мата Хари (Маргарите Целле).

    В другой мемуарной книге Л.Е.Белозерской, «У чужого порога», В.П.Крымов описан так: «У него под Берлином, в Целлендорфе, уютный обжитой дом, миловидная черноглазая жена, по типу украинка (должно быть, очень мила в венке, в плахте и вышитых рукавах) (в „Беге“ - походная жена Чарноты Люська, ставшая потом женой Корзухина. - Б.С.), погибшая от пустячной операции в клинике знаменитого Бома (где, кстати, ее обворовали), еще драгоценная премированная пекинская собака, приобретенная за много сотен фунтов на собачьей выставке в Лондоне. Обслуживающий весь дом слуга Клименко - из бывших солдат белой армии.

    Сам Владимир Пименович - человек примечательный: происходит из сибирских старообрядцев, богатый владелец многого недвижимого имущества в разных точках земного шара, вплоть до Гонолулу. Он несколько раз совершал кругосветное путешествие, о чем написал неплохую книгу „Богомолы в коробочке“… В Петербурге был представителем автомобилей Форда. Участвовал в выпуске аристократического журнала „Столица и усадьба“. У него хорошая библиотека. Он знает языки. Крепкий, волевой человек, с одним слабым местом: до безумия любит карты, азартен.

    Внешне он, по выражению моей сестры, „похож на швейцарский сыр“, бледный, плоский, в очках с какими-то двояковыпуклыми стеклами.

    Все мои рассказы о нем, о том, например, как он учит лакея Клименко французскому языку, заинтересовали в свое время Михаила Афанасьевича Булгакова. Тип Крымова привлек писателя и породил (окарикатуренный, конечно) образ Корзухина в пьесе „Бег“.

    Я, безумица, как-то раз села играть с ним и его гостями в девятку (в первый раз в жизни!) и всех обыграла. Мне везло, как всегда везет новичкам. По неопытности прикупила к восьмерке - оказалось, туза. Все ахнули. Чудо в карточных анналах! Мне бы уйти от стола, как сделал бы опытный игрок, но я не ушла и все, конечно, проиграла плюс осталась должна. На другой день Крымов приехал на машине за карточным долгом».

    Булгаков своеобразно отомстил в «Беге» Крымову-Корзухину за скаредность и стремление получить деньги даже с полунищей соотечественницы, заставив его безнадежно проиграть, только не новичку, а опытному игроку генералу Чарноте.

    Прототип булгаковского Корзухина был совсем не плохой человек, отнюдь не зациклившийся на процессе делания денег и не лишенный литературных способностей. Корзухин же стал символом стяжателя. Не случайно только сцена из пьесы, содержащая его «балладу о долларе» (в несохранившемся черновом варианте «Рыцарь Серафимы» ей противопоставлялась «баллада о маузере», которую, вероятно, произносил буденновец Баев), увидела свет при жизни Булгакова в 1932 году, не встретив цензурных препятствий. Париж озаряется в балладе золотым лучом доллара рядом с химерой собора Нотр-Дам. Открытка с изображением этой химеры, привезенная Л.Е.Белозерской, была в архиве Булгакова. В «Мастере и Маргарите» в позе химеры Нотр-Дам сидит Воланд на крыше Пашкова дома, так что в «балладе о долларе» химера символизирует дьявола, которому продал за золото душу Корзухин. Неизвестный солдат, погибший за доллар, - это олицетворение мефистофелевского «люди гибнут за металл». Крымов никакими инфернальными чертами, разумеется, не обладал, характеристика, которую дает Корзухину Голубков, - «вы самый омерзительный, самый бездушный человек, которого я когда-либо видел», - к нему вряд ли применима.

    Интересно, что имя и отчество прототипа - Владимир Пименович - трансформировались в имя и отчество персонажа через… имя и отчество вождя мирового пролетариата. Редкое старообрядческое имя Парамон заменило такое же редкое отчество Пименович, а имени Владимир у Корзухина соответствует пресловутый Ильич. В.И.Ленин предлагал в статье «О значении золота теперь и после полной победы социализма» в будущем коммунистическом обществе сделать из золота сортиры. Корзухин, напротив, делает из золотого доллара вселенского кумира. Эта ленинская статья была впервые опубликована в «Правде» 6–7 ноября 1921 года. Именно из этого номера Булгаков вырезал сохранившиеся в его архиве цитировавшиеся выше воспоминания А.В.Шотмана о Ленине.

    Для того чтобы, минуя цензуру, попытаться осмыслить Гражданскую войну с некоммунистических позиций, часто приходилось прибегать к такому «эзопову языку», который был понятен лишь очень узкому кругу лиц. В пьесе Булгакова «Бег» есть очень мощный пласт национальной самокритики, не замечаемый подавляющим большинством читателей и зрителей. Он ярче всего выражен в первой редакции пьесы и связан с одним из прототипов генерала Чарноты.

    Единственный опубликованный при жизни Булгакова «седьмой сон» «Бега» представляет собой сцену карточной игры в Париже миллионера, бывшего врангелевского министра Парамона Ильича Корзухина и кубанского генерала Григория Лукьяновича Чарноты. Чарноте сопутствует абсолютно фантастическая удача, и он выигрывает у Корзухина всю наличность - десять тысяч долларов. Характерная деталь: к бывшему министру бывший генерал приходит в буквальном смысле слова без штанов: в черкеске и кальсонах, поскольку штаны пришлось продать во время голодного путешествия из Константинополя в Париж.

    Здесь можно усмотреть намек на Достоевского. Когда В.В.Кашпирев, редактор журнала «Заря», не выслал ему в 1870 году за границу к сроку 75 рублей аванса, Федор Михайлович с возмущением писал А.Н.Майкову:

    «Неужели он думает, что я писал ему о своей нужде только для красоты слога! Как могу я писать, когда я голоден, когда я, чтобы достать два талера на телеграмму, штаны заложил! Да черт со мной и с моим голодом! Но ведь она (жена) кормит ребенка, что ж, если она последнюю свою шерстяную юбку идет сама закладывать! А ведь у нас второй день снег идет (не вру, справьтесь в газетах), ведь она простудиться может! Неужели он не может понять, что мне стыдно объяснять ему все это! Да неужели уже он не понимает, что он не только меня, но и жену мою оскорбил, обращаясь со мной так небрежно, после того как я писал ему о нуждах жены. Оскорбил, оскорбил!.. Он скажет, может быть: „А черт с ним и с его нуждой! Он должен просить, а не требовать…“»

    Но, как кажется, у этого эпизода есть еще более интересный источник, проливающий свет на идеологию «Бега». Известен рассказ польского писателя Стефана Жеромского своему другу, театральному и литературному критику Адаму Гржмайло-Седлецкому о его встрече с будущим главой польского государства Юзефом Пилсудским в начале XX века, когда будущий руководитель польского государства и первый маршал Польши жил в Закопане в крайней бедности. Вот как этот рассказ был изложен в дневниковой записи Гржмайло-Седлецкого, сделанной в 1946 году:

    «Это была пролетарская нищета. Я застал его сидящим за столом и раскладывающим пасьянс. Он сидел в кальсонах, поскольку единственную пару брюк, которую он имел, отдал портному заштопать дыры». Когда Жеромский спросил о причинах волнения, с которым Пилсудский раскладывает пасьянс, тот ответил: «Я загадал: если пасьянс разложится удачно, то я буду диктатором Польши». Жеромский был потрясен: «Мечты о диктатуре в халупе и без порток поразили меня».

    Характерно, что разговор Жеромского с Гржмайло-Седлецким происходил зимой 1917 года, когда до независимости Польши и установления там диктатуры Пилсудского было еще далеко.

    Между прочим, Пилсудский отличался даром политического предвидения. Лидер эсеров В.М.Чернов вспоминал:

    «…На нас пахнуло чем-то необычным и тревожным от выступления Иосифа Пилсудского в начале 1914 года. Этот властный и энергичный лидер польского социализма всегда производил на меня такое впечатление, что социализм у него был лишь средством, а национализм - целью. И оно было только подкреплено прочитанной им в Париже в январе 1914 года в зале Географического общества лекцией, оставившей сильное впечатление.

    Лектор показал себя человеком, знающим, чего он хочет, умеющим зорко следить за направлением общего хода событий, не боящимся предвидеть и предрекать ближайший их оборот и с ним сообразовать свою тактику. Пилсудский уверенно предсказывал в близком будущем австро-русскую войну из-за Балкан. Не было у него сомнений и в том, что за Австрией будет стоять, да и теперь уже скрыто стоит, Германия. Он высказал далее уверенность, что и Франции нельзя будет в конце концов остаться пассивным зрителем конфликта: день, в который Германия вступится открыто за Австрию, будет кануном того дня, когда Франции придется, в силу связующего ее договора, вмешаться на стороне России. Наконец, Британия, полагал он, не сможет оставить на произвол судьбы Францию. Если же соединенных сил Франции и Англии будет недостаточно, они вовлекут рано или поздно в войну на своей стороне и Америку.

    Анализируя далее военный потенциал всех этих держав, Пилсудский ставил ребром вопрос: как же пойдет и чьей победой кончится война? Ответ его гласил: Россия будет побита Австрией и Германией, а те, в свою очередь, будут побиты англо-французами (или англо-американо-французами). Восточная Европа потерпит поражение от Европы Центральной, а Центральная, в свою очередь, от Западной. Это и указывает полякам направление их действий…»

    Неизвестно, как рассказ Жеромского дошел до Булгакова. Публиковали ли его в 20-е годы Жеромский или Гржмайло-Седлецкий в печати, мне пока что установить не удалось. Чисто теоретически нельзя исключить также, что Жеромский рассказывал эту историю с Пилсудским не только Гржмайло-Седлецкому, но и другим своим знакомым, а от них каким-то образом она могла дойти и до Булгакова. Стоит учесть, что один из друзей Булгакова в 20-е годы, известный писатель Юрий Карлович Олеша, был поляком и имел знакомства в польской культурной среде как в СССР, так и в Польше. А в гимназии Булгаков учился вместе с будущим известным польским писателем Ярославом Ивашкевичем.

    Мечты Пилсудского, как известно, полностью осуществились. В ноябре 1918 года он возглавил возрожденную Польскую Республику, а в мае 1926-го, уже после смерти Жеромского, совершил военный переворот и до самой смерти в 1935 году оставался фактическим диктатором Польши.

    Чарнота у Булгакова, правда, не маршал, а всего лишь генерал. Однако и для него перемена к лучшему в судьбе наступает в момент, когда генерал остался в одних подштанниках. Но у Чарноты есть и иная связь с Пилсудским.

    Одним из прототипов Чарноты послужил генеральный обозный в войске гетмана Хмельницкого запорожский полковник Чарнота - эпизодический персонаж романа Сенкевича «Огнем и мечом» (отсюда и характеристика генерала Чарноты в авторской ремарке как «потомка запорожцев»). Более вероятно, что Булгаков взял эту фамилию из романа Сенкевича, а не из летописи Самуила Величко, которая, в свою очередь, послужила источником для польского писателя. А Сенкевич был любимым писателем Пилсудского и обильно цитировался маршалом в его книге о советско-польской войне «1920 год», переведенной в 1926 году на русский язык «Запорожское происхождение» булгаковского Чарноты также может быть прочтено как косвенное указание на Пилсудского. Дело в том, что запорожцы в первую очередь ассоциируются у читателей с большими пышными усами. А наиболее характерная деталь портрета Пилсудского - как раз пышные усы, пусть и не совсем запорожские.

    Если принять, что одним из прототипов Чарноты послужил Пилсудский, а Корзухина - Ленин, то их схватка за карточным столом - это пародия на схватку Пилсудского и Ленина в 1920 году, на неудачный поход Красной армии на Варшаву. И этот поход прямо упомянут в первой редакции «Бега» в речи белого главнокомандующего, обращенной к Корзухину:

    «Вы редактор этой газеты? Значит, вы отвечаете за все, что в ней напечатано?.. Ваша подпись - „Парамон Корзухин?“ (Читает.) „Главнокомандующий, подобно Александру Македонскому, ходит по перрону…“ Что означает эта свинячья петрушка? Во время Александра Македонского были перроны? И я похож? Дальше-с! (Читает.) „При взгляде на его веселое лицо всякий червяк сомнения должен рассеяться…“ Червяк не туча и не батальон, он не может рассеяться! А я весел? Я очень весел?.. Вы получили миллионные субсидии и это позорище напечатали за два дня до катастрофы! А вы знаете, что писали польские газеты, когда Буденный шел к Варшаве? „Отечество погибает!“»

    Здесь скрытое противопоставление Пилсудского и поляков, которые смогли объединиться вокруг национальной идеи и отразить нашествие большевиков, Врангелю и другим генералам и рядовым участникам Белого движения, которые так и не смогли выдвинуть идею, способную объединить нацию, и проиграли Гражданскую войну. Недаром Хлудов бросает в лицо главнокомандующему:

    «Ненавижу за то, что вы со своими французами вовлекли меня во все это. Вы понимаете, как может ненавидеть человек, который знает, что ничего не выйдет, и который должен делать. Где французские рати? Где Российская империя? Смотри в окно!»

    Корзухин иронически прощается с покидаемой навек отчизной, из которой он уже вывез все товары и капиталы: «Впереди Европа, чистая, умная, спокойная жизнь.

    Итак! Прощай, единая, неделимая РСФСР, и будь ты проклята ныне, и присно, и во веки веков…» А Чарнота в финале бросает Хлудову: «У тебя перед глазами карта лежит, Российская бывшая империя мерещится, которую ты проиграл на Перекопе, а за спиною солдатишки-покойники расхаживают?.. У меня Родины более нету! Ты мне ее проиграл!» Тут не случаен и намек на так и не пришедшие на помощь белым «французские рати» (в позднейших редакциях - «союзные рати»). Ведь Пилсудский под Варшавой смог обойтись без помощи французских войск, ограничившись содействием французских советников.

    По всей вероятности, Булгаков был знаком также с пьесой Стефана Жеромского «Роза» (1909), прототипом главного героя которой, революционера Яна Чаровца, послужил Пилсудский. На эту связь указал, в частности, партийный публицист и деятель Коминтерна Карл Радек в своей статье 1920 года «Иосиф Пилсудский», перепечатанной отдельным изданием в 1926 году: «…Стефан Жеромский выпустил в 1912 году (в действительности - в 1909 году. - Б.С.) под псевдонимом Катерля драму, героем которой является именно Пилсудский. Эта драма отражает в себе все отчаяние Пилсудского и его друзей по поводу реального соотношения сил Польши, каким оно проявилось в революции 1905 года, по поводу беспочвенности идей независимости среди руководящих классов польского общества. Не зная, как же сделать своего героя, Иосифа Пилсудского, победителем, Жеромский приказывает ему сделать великое техническое изобретение, при помощи которого он сжигает царскую армию. Но так как в действительности Пилсудский нового пороха не изобрел, то ему пришлось обратиться к могучим мира сего, которые обыкновенный артиллерийский порох имели в достаточном количестве».

    В пьесе Жеромского есть ряд параллелей с «Бегом». Например, в сцене маскарада в «Розе» вслед за девушкой, символизирующей поверженную революцию, и приговоренными к смерти, одетыми в одежды как на офорте Гойи, появляются непонятные фигуры - тела, зашитые в треугольные мешки, а в том месте, где за холстом должна быть шея, торчит обрывок веревки. Эти фигуры - трупы повешенных, одетые в саваны. И когда общество, только что освиставшее девушку-революцию, в панике разбегается, из-за занавеса раздается голос Чаровца, называющего труп в мешке «музыкантом варшавским», «хохлом», готовым сыграть свою песенку. Не говоря уже об очевидном созвучии фамилий Чаровец и Чарнота (в обеих возникают ассоциации со словами «чары», «очарованный»), сразу вспоминаются фигуры в мешках из «Бега» - трупы повешенных по приказу Хлудова, которому в тифозном бреду бросает в лицо Серафима Корзухина: «Дорога и, куда ни хватит глаз человеческий, все мешки да мешки!.. Зверюга, шакал!» Последняя жертва Хлудова - вестовой Чарноты Крапилин, как и казненный в «Розе», «хохол» (кубанский казак).

    Есть и еще одна параллель между «Розой» и «Бегом». У Жеромского важную роль играет подробно, с натуралистическими подробностями написанная сцена допроса рабочего Осета полицейскими на глазах его товарища Чаровца. Осету ломают пальцы, бьют в живот, в лицо. Узник исполняет страшный «танец», бросаемый ударами из стороны в сторону. А там, где упали капли крови пытаемого, вырастают красные розы. Чаровец же мужественно обличает тех, кто пытается его запугать. «Не смоете вы с одежды, из души и из воспоминаний польского крестьянина и рабочего крови, которая тут льется! - заявляет он начальнику полиции. - Ваши истязания пробуждают душу в заснувших. Ваша виселица работает для свободной Польши… Со временем все польские люди поймут, каким неиссякаемым источником оздоровления народа была эта революция, какая живая сила стала бить вместе с этим источником, в страданиях рожденным нашей землей». И вслед за этим Чаровцу, как и его прототипу, удается совершить побег.

    В «Беге» есть сцена допроса приват-доцента Голубкова начальником контрразведки Тихим и его подручными. Голубкова почти не бьют - лишь вышибают ударом папироску изо рта. Ему лишь угрожают раскаленной иглой, отчего сцена окрашивается в красный цвет. А вместо крови - только бутылка красного вина на столе у начальника контрразведки. И для интеллигента Голубкова одной угрозы оказывается достаточно, чтобы он сломался и подписал донос на любимую женщину. Арестованная же Серафима Корзухина спасается только благодаря вмешательству генерала Чарноты, отбившего ее у контрразведки.

    Пьеса «Роза» на русский язык не переведена до сих пор. Однако сам Булгаков в той или иной степени знал польский язык, долго прожив в Киеве и общаясь с местной польской интеллигенцией. В речь булгаковских персонажей-поляков - штабс-капитана Студзинского в «Белой гвардии» и шпиона Пеленжковского в «Роковых яйцах» очень уместно введены полонизмы. Так, Студзинский говорит командиру дивизиона полковнику Малышеву: «Великое счастье, что хорошие офицеры попались». Так и сказал бы скорее всего поляк, тогда как для русского более естественным было бы «большое счастье». Кстати сказать, в ранних редакциях «Дней Турбиных» также подчеркивалось и польское происхождение Мышлаевского, но в окончательном тексте этот герой, символизировавший признание интеллигенцией коммунистической власти, никак не мог быть поляком, которых советское руководство рассматривало в качестве врагов № 1 в Европе.

    Есть еще целый ряд деталей, связывающих Чарноту с Пилсудским. Григорий Лукьянович вспоминает Харьков и Киев. Между тем в Харькове Пилсудский учился на медицинском факультете университета, а в Киеве после побега из варшавской тюремной больницы он выпустил последний номер нелегального журнала «Работник», перед тем как скрыться за границей. В финале Чарнота вспоминает, как грабил обозы. Это можно понять и как намек на знаменитую экспроприацию на станции Безданы, организованную и непосредственно возглавлявшуюся Пилсудским в 1908 году. Тогда был ограблен почтовый поезд, и об этом случае широко писали русские газеты.

    Но Чарнота, при всей симпатии, которую вызывает этот герой и у автора, и у зрителей, все же сниженное, пародийное подобие польского маршала. Ведь белые генералы Гражданскую войну с большевиками проиграли, а Пилсудский свою войну с теми же большевиками выиграл. Ленин и Пилсудский вели борьбу, в результате которой на два десятилетия определилась политическая карта Европы, и с обеих сторон погибли десятки тысяч людей. Для Корзухина и Чарноты полем битвы становится всего лишь карточный стол.

    Данная гипотеза очень хорошо подходит для характеристики принципа фальсификации англо-австрийского философа Карла Раймунда Поппера и принципа верификации австрийского философа Людвига Витгенштейна. Найти способ фальсифицирований, т. е. опровержения данной гипотезы, в принципе невозможно. Даже если найдется какой-то человек с феноменальными способностями, просмотрит все польские и русские газеты, журналы и книги за два с лишним десятилетия (а это - сотни тысяч источников!) и твердо установит, что рассказ Жеромского о встрече с Пилсудским там никаким образом не отразился, остается опять-таки, подчеркну, чисто теоретическая возможность, что данный рассказ дошел до Булгакова в устном изложении, а проверить такое предположение в принципе невозможно.

    В то же время гипотеза о том, что Булгаков был знаком с указанным рассказом Жеромского о Пилсудском, оказывается вполне верифицируема. Она будет доказана в тот момент, когда будет найдена публикация свидетельства Жеромского до 1927 года.

    Булгаков ненависти к Пилсудскому и полякам не испытывал, хотя оккупацию ими украинских и белорусских земель осуждал. В «Киев-городе» он критиковал «наших европеизированных кузенов» за то, что при отступлении из «матери городов русских» они взорвали три моста через Днепр, но тут же утешал киевлян: «Не унывайте, милые киевские граждане! Когда-нибудь поляки перестанут на нас сердиться и отстроят нам новый мост, еще лучше прежнего. И при этом на свой счет». Писатель верил, что вековая вражда России и Польши когда-нибудь будет преодолена, подобно тому как Сенкевич в финале романа «Огнем и мечом» выражал надежду, что исчезнет ненависть между народами-побратимами - поляками и украинцами.

    Вероятно, Булгаков чувствовал, что его самого в эмиграции ждала бы скорее незавидная судьба, если бы выпал неожиданный выигрыш, как Чарноте. Еще в «Днях Турбиных» Мышлаевский предсказывал: «Куда ни приедешь, в харю наплюют: от Сингапура до Парижа. Нужны мы там, за границей, как пушке третье колесо». Крымову, имевшему недвижимость и в Париже, и в Сингапуре, и в Гонолулу, в рожу, конечно, никто не плевал. Но Булгаков понимал, что ему самому миллионером в эмиграции точно не стать, и к богатым, ассоциировавшимся прежде всего с хамоватыми советскими нэпманами, питал стойкую неприязнь, вылившуюся в карикатурный образ Корзухина. Драматург заставил его феноменально проиграть в карты гораздо более симпатичному генералу Григорию Лукьяновичу Чарноте, чье имя, отчество и фамилия, правда, заставляют вспомнить о Малюте Скуратове - Григории Лукьяновиче Вельском, одном из самых свирепых соратников царя Ивана Грозного. Но Чарнота, хоть по фамилии «черен», в отличие от «белого» злодея Скуратова-Бельского, преступлениями свою совесть не запятнал и пользуется стойкой авторской и зрительской симпатией. Судьба ему дарует выигрыш у заключившего сделку с «желтым дьяволом» Корзухина. Булгаков не осуждает своего героя за то, что, в отличие от Хлудова, Чарнота остается за границей, не веря большевикам.

    Вместе с тем «потомок запорожцев» наделен и комическими чертами. Его поход по Парижу в подштанниках - реализация мысли Хлестакова из гоголевского «Ревизора» о том, чтобы продать ради обеда штаны (с этим персонажем генерала роднит и безудержная страсть к карточной игре). Константинопольское же предприятие Чарноты - изготовление и продажа резиновых чертей-комиссаров, ликвидированное в конце концов за две с половиной турецкие лиры, восходит к рассказу Романа гуля в книге «Жизнь на фукса», где описывался быт «русского Берлина». Там бывший российский военный министр генерал от кавалерии Владимир Александрович Сухомлинов «занимался тем, что делал мягкие куклы из кусков материи, набитых ватой, с пришитыми рисованными головами. Выходили прекрасные Пьеро, Арлекины, Коломбины. Радовался генерал, ибо дамы покупали их по 10 марок штуку. И садились мертвые куклы длинными ногами возле фарфоровых ламп, в будуарах богатых немецких дам и кокоток. Иль лежали, как трупики, на кушетках бледных девушек, любящих поэзию». Бизнес генерала Чарноты в «Беге» гораздо менее удачен, ибо его «красных комиссаров» турецкие дамы и любящие поэзию девушки не желают покупать даже за ничтожную сумму в 50 пиастров.

    Прототипов имеют и второстепенные персонажи пьесы. По свидетельству Л.Е.Белозерской, Крымов «не признавал женской прислуги. Дом обслуживал бывший военный - Клименко. В пьесе - лакей Антуан Грищенко». Не исключено, что прототипом был писатель и драматург Николай Константинович Клименко. Булгаков наградил Антуана Грищенко и косноязычием, и забавной смесью «французского с нижегородским».

    Буденновец Баев, командир полка, - это олицетворение упоминаемого Александром Дроздовым в «Интеллигенции на Дону» красноармейского штыка, смерть от которого грозила всем тем, кто прекращал стремительный бег к морю и дальше. В первой редакции Баев прямо обещал монахам: «Я вас всех до единого и с вашим седым шайтаном вместе к стенке поставлю… Ну, будет сейчас у вас расстрел!» - целиком уподобляясь искреннему поклоннику казней среди белых полковнику маркизу де Бризару, счастливо объявляющему: «Ну, не будь я краповый черт, если я на радостях кого-нибудь в монастыре не повешу» (черта напоминает и буденновец). Слово «шайтан» в лексике красного командира подчеркивало азиатское происхождение Баева, на что намекает и его фамилия. При последующих переделках Булгакову пришлось образ красного командира существенно смягчить и облагородить, освободив от азиатских, варварских черт. Баев больше не обещал устроить в монастыре расстрел, а укрывшемуся под попоной в облике беременной Барабанчиковой Чарноте даже бросал сочувственно: «Нашла время, место рожать!»

    Фантастические «тараканьи бега» позаимствованы Булгаковым из рассказов Аркадия Аверченко в сборниках «Записки простодушного» и «Развороченный муравейник Эмигрантские рассказы» (рассказ «Константинопольский зверинец»), а также из повести Алексея Толстого «Похождения Невзорова, или Ибикус». По словам Л.Е.Белозерской, на самом деле никаких «тараканьих бегов» в Константинополе не было. Однако есть доказательства того, что «тараканьи бега» в Константинополе все-таки существовали. Журнал «Зарница», издававшийся находившимися в галлиполийском лагере военнослужащими армии Врангеля, сообщал в номере от 8-15 мая 1921 года: «Закрыли с 1 мая лото… Теперь открыли тараканьи бега». По некоторым позднейшим свидетельствам, идея «тараканьих бегов» принадлежала кинопромышленнику эмигранту А.И.Дранкову. Тем не менее Булгаков, скорее всего основываясь на словах своей второй жены, полагал, что «тараканьи бега» - это литературная фантазия, а не реальный факт из жизни русских эмигрантов в Константинополе.

    В «Беге» вертушка «тараканьих бегов» с «тараканьим царем» Артуром становится символом эмигрантского Константинополя - «тараканьего царства», бессмысленности закончившегося эмиграцией бега. Из этого царства вырываются те, кто не желает, уподобляясь тараканам в банке, вести безнадежную борьбу за существование, а пытается обрести смысл жизни, пусть даже ценой компромисса с большевиками: Голубков, Серафима и Хлудов.

    «Тараканий царь» Артур Артурович, весьма колоритный персонаж «Бега», имеет одного вполне конкретного литературного прототипа.

    Один из главных героев романа Андрея Белого «Московский чудак» - Эдуард Эдуардович фон Мандро, крупный делец и международный авантюрист, человек с неопределенной биографией: «Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он датчанин, кто-то долго доказывал - вздор; Эдуард Эдуардович - приемыш усыновленный, отец же его был типичнейший грек, одессит - Малакака; а сам фон Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг в нем высшей степени, умер в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский». Мандро даже во внешности наделен чертами сатаны: «…грива иссиня-черных волос с двумя вычерненными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным причесом „над лбом“». У Булгакова же Артур Артурович - авантюрист неопределенной национальности, скрывающий свое еврейское происхождение (кстати сказать, в последующих томах эпопеи «Москва» еврейское происхождение Мандро, на которое есть явные намеки в «Московском чудаке», окончательно выясняется). Как и у героя Белого, у Артура Артуровича имя и отчество совпадают и имеют британскую окраску. По тому же принципу в «Мастере и Маргарите» сконструированы имя и отчество директора ресторана Дома Грибоедова Арчибальда Арчибальдовича, который назван пиратом, а в редакции 1929 года связан с адом непосредственно, а не только в воображении рассказчика, как в окончательном тексте. Похожи и портреты двух героев: Эдуард Эдуардович и Арчибальд Арчибальдович - брюнеты, оба одеты в черные фраки, причем Мандро - «артист спекуляции», часто «топящий» на бирже конкурентов. Артистизм есть и у директора ресторана Дома Грибоедова, которого Булгаков не случайно сравнивает с пиратом в Карибском море.

    Почему вдруг крымский архиепископ, прототипом которого, как известно, послужил реальный архиепископ Вениамин, носит редкое имя Африкан? А вот почему. Если мы обратимся к книге журналиста-эмигранта Григория Раковского «Конец белых», вышедшей в 1921 году, то прочитаем о происшествии, случившемся с донским атаманом генералом Африканом Петровичем Богаевским в Северной Таврии осенью 20-го:

    «1/14 октября Богаевский был в Мелитополе в гостях у Врангеля, который праздновал годовщину своей свадьбы. Все было спокойно. Атаман предполагал доехать до Токмака и затем отправиться к командиру Донского корпуса на праздник лейб-казачьего гвардейского полка. Из Мелитополя он послал в полк записку с мотоциклистом, где сообщал, что будет у лейб-казаков 4/17 октября. Мотоциклист с этой запиской попал в плен к красным, делавшим набег… Двигаясь на Мелитополь, красные круто повернули к северу на Токмак, по дороге захватили обоз лейб-казачьего полка с запасами вина и водки, которые везлись на праздник Один из офицеров… убежал от большевиков, проскакав 30 верст, и по телефону предупредил Токмак об опасности. Атаман, однако, этой телефонограммы вовремя не получил». Далее Раковский приводит воспоминания самого Богаевского о том, как он спасся от красных: «Положение наше было отчаянное: на дворе темно, всюду красные, кроме револьверов у нас ничего нет… В этот момент на нас налетели красные кубанцы и начали рубить кого попало. Ожесточенная стрельба, страшные крики, стоны, вопли… Все сопровождающие меня бросились спасаться. Я оказался один с двумя офицерами, и мы свернули на боковую тропинку… Красные помчались дальше на Орехов». Тот же эпизод приведен и в мемуарах вернувшегося в Россию бывшего прокурора Донской армии Ивана Калинина «Под знаменем Врангеля», выпущенных в 1925 году.

    Отсюда в «Беге» история чудесного спасения казачьего генерала Чарноты и архиепископа Африкана, которого драматург наградил именем донского атамана. Африкан рассказывает полковнику маркизу де Бризару (Чарнота именует его графом), обрусевшему французу:

    «В Курчулан ездил, благословить Донской корпус, и меня нечестивые пленили во время набега». Знающие читатели могли догадаться, что его преосвященство во время «благословения» собирался на полковом празднике обильно выкушать водки и вина.

    И совсем уж неожиданная параллель с булгаковским творчеством обнаруживается в характеристике, которую дает Немирович-Данченко главному противнику Врангеля красному командующему Михаилу Фрунзе:

    «И несмотря на то, что первоклассному стратегу и тактику, храброму и решительному солдату генералу Врангелю был противопоставлен какой-то выходец из недр коммунистической партии Фрунзе, имевший в прошлом, как добрый коммунист, гораздо больше уголовных дел, чем выигранных баталий, Фрунзе победил Врангеля, и победил с оружием в руках».

    Близкие к Булгакову люди единодушно свидетельствуют, что он считал «Бег» своей лучшей пьесой. Хлудова должен был играть Н.П.Хмелев и, как утверждала Любовь Евгеньевна, «мы с М.А. заранее предвкушали радость, представляя себе, что сделает из этой роли Хмелев со своими неограниченными возможностями. Пьесу Московский Художественный театр принял и уже начал репетировать… Ужасен был удар, когда ее запретили. Как будто в доме объявился покойник..» Е.С.Булгакова вспоминала:

    «„Бег“ был для меня большим волнением, потому что это была любимая пьеса Михаила Афанасьевича. Он любил эту пьесу, как мать любит ребенка».

    Главный носитель белой идеи в «Беге» не Чарнота, а Хлудов, чьим прототипом был, как уже не раз говорилось, генерал-лейтенант Яков Александрович Слащов.

    В эмиграции Слащов окончательно рассорился с Врангелем, которого обвинял в сдаче Крыма, и был уволен из армии. Земский союз предоставил ему ферму под Константинополем, где генерал разводил индеек и прочую живность, однако к сельскому хозяйству, в отличие от военного дела, таланта у Слащова не оказалось, доходов он почти не имел и сильно бедствовал со второй женой, Ниной Николаевной, ранее числившейся при нем «ординарцем Нечволодовым», и дочерью. В феврале 1921 года контакты с Слащовым установил уполномоченный ВЧК Я.Тененбаум, проживавший в Константинополе под фамилией Ельский. В мае чекисты перехватили письмо известного журналиста и общественного деятеля Ф.Баткина из Константинополя в Симферополь артисту М.Богданову, где сообщалось, что Слащов находится в настолько нищенском состоянии, что склоняется к возвращению на родину. Баткин и Богданов были завербованы ВЧК причем последний был командирован в Константинополь, но, попав в поле зрения врангелевской контрразведки, возвратился обратно. За халатность Богданова даже предали революционному суду. Слащов пытался выговорить себе охранную грамоту, гарантирующую личную неприкосновенность и выделение валюты его семье, остававшейся в эмиграции. Ему отказали, да и сам Слащов признал, что никакая грамота не спасет его от мстителя, если таковой объявится (он точно предсказал свою судьбу).

    Якову Александровичу было обещано прощение и работа по специальности - преподавателя тактики. Ф.Баткину удалось тайно посадить генерала с семьей и группой сочувствовавших ему офицеров на итальянский пароход «Жан», который 11 ноября 1921 года прибыл в Севастополь. Здесь Слащов был встречен главой ВЧК Ф.Э.Дзержинским и в его личном поезде доставлен в Москву. Сохранилась характерная записка Л.Д.Троцкого В.И.Ленину 16 ноября 1921 года:

    «Главком (С.С.Каменев. - Б.С.) считает Слащова ничтожеством. Я не уверен в правильности этого отзыва.

    Но бесспорно, что у нас Слащов будет только „беспокойной ненужностью“. Он приспособиться не сможет. Уже находясь в поезде Дзержинского, он хотел дать кому-то „2.5 шомполов“.

    Материалы в региструпе о Слащове большие (речь идет о документальных свидетельствах преступлений Слащова, собранных в регистрационном управлении Реввоенсовета - так тогда называлась военная разведка. - Б.С.). Наш вежливый ответ (рады будущим работникам) имеет пока что дипломатический характер (Слащов еще собирается тянуть за собой генералов)».

    В дальнейшем Слащов преподавал тактику комсоставу Красной армии на курсах «Выстрел». По прибытии в Россию он так объяснил свой поступок: «Не будучи сам не только коммунистом, но даже социалистом, - я отношусь к советской власти как к правительству, представляющему мою родину и интересы моего народа. Оно побеждает все нарождающиеся против нее движения, следовательно, удовлетворяет требованиям большинства.

    Как военный, ни в одной партии не состою, но хочу служить своему народу, с чистым сердцем подчиняюсь выдвинутому им правительству». Здесь бывший генерал не был оригинален. Сменовеховец же А.Бобрищев-Пушкин высказывался еще более откровенно: «Советская власть при всех ее дефектах - максимум власти, могущей быть в России, пережившей кризис революции. Другой власти быть не может - никто ни с чем не справится, все перегрызутся».

    Булгаков, как мы видели из его дневника, иллюзий сменовеховцев не разделял и никаких достоинств у советской власти не находил. Он прекрасно понимал, что большевики согласились принять Слащова только с целью разложить эмиграцию и спровоцировать исход на родину части военнослужащих белых армий - если такого палача, как Слащов, прощают, то что же остальным бояться. Автор «Бега» читал не только книгу опального генерала, выпущенную еще в 1921 году в Константинополе, - «Требую суда общества и гласности», подписанную «Генерал Я.А.Слащов-Крымский» (в ней упомянут тамошний адрес Слащова - улица де-Руни; отсюда Лидочка де-Руни в «Дьяволиаде»), но и вышедшую в Москве в 1924 году «Крым в 1920 г.», предисловие к которой написал Д.Фурманов.

    Булгаков был знаком и с мемуарами крымского земского деятеля В.А.Оболенского - «Крым при Деникине» и «Крым при Врангеле», опубликованными в Берлине в 1924 году. Там, например, есть описание Слащова, использованное в «Беге» для портретной ремарки Хлудова: «Это был высокий молодой человек, с бритым болезненным лицом, редеющими белобрысыми волосами и нервной улыбкой, открывающей ряд не совсем чистых зубов. Он все время как-то странно дергался, сидя, постоянно менял положения и стоя, как-то развинченно вихлялся на поджарых ногах. Не знаю, было ли это последствием ранений или потребления кокаина. Костюм у него был удивительный - военный, но как будто собственного изобретения: красные штаны, светло-голубая куртка гусарского покроя. Все ярко и кричаще-безвкусно. В его жестикуляции и интонациях речи чувствовались деланность и позерство».

    А вот булгаковский портрет Хлудова:

    «На высоком табурете сидит Роман Валерианович Хлудов. Человек этот лицом бел как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем плохая солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывают шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия. Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы м любит на них сам же отвечать. Когда он хочет изобразить улыбку - скалится. Он возбуждает страх. Он болен - Роман Валерианович».

    Здесь к нарисованному Оболенским портрету Слащова добавлен ряд черт Н.Хмелева - актера, для которого писалась роль. Тот действительно был курнос и имел черные волосы с неразрушимым офицерским пробором, столь запомнившимся зрителям по его исполнению Алексея Турбина в «Днях Турбиных». То же, что Хлудов курнос именно «как Павел», должно было вызвать ассоциацию с императором Павлом I, удавленным заговорщиками, и соответственно - со стремлением Хлудова выиграть войну удавками. Солдатская шинель, заменившая цветистый костюм Слащова, с одной стороны, как бы сразу одевала Хлудова так, как он должен был предстать в Константинополе после увольнения из армии без права ношения мундира (хотя в Константинополе генерал по воле драматурга переодевается в штатское). С другой стороны, то, что шинель была подпоясана не по-военному и во всей одежде Хлудова присутствовала небрежность, придавало этому костюму род экстравагантности, хотя и не столь яркой, как в костюме прототипа.

    Оболенский к генералу относился без симпатий - у Слащова была стойкая и справедливая репутация палача, а потом и изменника, перешедшего на сторону большевиков. В булгаковской портретной ремарке Хлудова отношение к генералу нейтральное, а по поводу его болезни - даже сочувственное. А вот костюм Хлудова - полная противоположность опереточному одеянию Слащова (в пьесе по-гусарски, как Слащов, одет другой палач - полковник де Бризар). У булгаковского героя в одежде подчеркивается небрежность, ветхость, грязь, что символизирует белую идею, находящуюся накануне гибели.

    Так, Бобрищева-Пушкина, бывшего черносотенца, ставшего лояльным к Советам, писатель выставил (запись в дневнике 24 декабря 1924 года) беспринципным приспособленцем: «Старый, убежденный погромщик, антисемит, пишет хвалебную книжку о Володарском (большевистском комиссаре по делам печати, пропаганды и агитации в Петрограде. - Б.С.), называя его „защитником свободы печати“. Немеет человеческий ум». Мало оснований думать, что к Слащову Булгаков относился принципиально иначе, тем более что был знаком с мнением Оболенского о том, почему генерал «сменил вехи»:

    «Слащов - жертва Гражданской войны. Из этого от природы неглупого, способного, хотя и малокультурного человека она сделала беспардонного авантюриста. Подражая не то Суворову, не то Наполеону, он мечтал об известности и славе. Кокаин, которым он себя дурманил, поддерживал безумные мечты. И вдруг генерал Слащов-Крымский разводит индюшек в Константинополе на ссуду, полученную от Земского союза (этим генерал вынужден был заняться после изгнания из врангелевской армии. - Б.С.). А дальше?.. Здесь… за границей, его авантюризму и ненасытному честолюбию негде было разыграться. Предстояла долгая трудовая жизнь до тех пор, когда можно будет скромным и забытым вернуться на родину. А там, у большевиков, все-таки есть шанс выдвинуться если не в Наполеоны, то в Суворовы. И Слащов отправился в Москву, готовый в случае нужды проливать „белую“ кровь в таком же количестве, в каком он проливал „красную“».

    Подобный тип «кондотьера» в романе «Белая гвардия» представляет Тальберг, а в варианте финала, так и не увидевшем свет в журнале «Россия», - и Шервинский.

    Д.Фурманов в предисловии к книге «Крым в 1920 г.» привел слова Слащова, отражающие мучительный для генерала перелом:

    «Много пролито крови… Много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией. Это знаю, очень знаю. Понимаю и вижу ясно. Но если в годину тяжких испытаний снова придется рабочему государству вынуть меч, - я клянусь, что пойду в первых рядах и кровью своей докажу, что мои новые мысли и взгляды и вера в победу рабочего класса - не игрушка, а твердое, глубокое убеждение».

    В тексте же мемуаров Слащов всячески отрицал свою причастность к расстрелам, возлагая вину на контрразведку (будто не было популярной в годы Гражданской войны частушки: «От расстрелов идет дым, то Слащов спасает Крым»). Свой же переход к большевикам бывший генерал обосновывал исключительно патриотическими мотивами: «…В моем сознании иногда мелькали мысли о том, что не большинство ли русского народа на стороне большевиков, ведь невозможно, что они и теперь торжествуют благодаря лишь немцам, китайцам и т. п., и не предали ли мы родину союзникам…

    Это было ужасное время, когда я не мог сказать твердо и прямо своим подчиненным, за что я борюсь». Этим Слащов объяснял свой рапорт об отставке, не принятый Врангелем. Скорее можно предположить, что он не желал служить под началом Врангеля, с которым только что проходила скрытая борьба за главенство над Белым движением в Крыму.

    Слащов утверждал: «Я принужден был остаться и продолжать нравственно метаться, не имея права высказывать своих сомнений и не зная, на чем остановиться. Подчеркиваю: с сущностью борьбы классов я не был знаком и продолжал наивно мечтать о воле и пользе всего внеклассового общества, где ни один класс не эксплуатирует других. Это было не колебание, но политическая безграмотность».

    Для него «уже не было сомнений, что безыдейная борьба продолжается под командой лиц, не заслуживающих никакого доверия, и, главное, под диктовку иностранцев, т. е. французов, которые теперь вместо немцев желают овладеть отечеством… Кто же мы тогда? На этот вопрос не хотелось отвечать даже самому себе».

    В своей книге свежеиспеченный красный командир пытался уверить публику, что прозрел, проникнувшись не только убеждением в предательстве союзниками, отстаивавшими свои интересы, Белого движения, но и верой в правильность марксистского учения. В связи с этим Фурманов в предисловии оправдывал издание слащовских мемуаров тем, что книга «свежа, откровенна, поучительна» (хотя сам бывший комиссар чапаевской дивизии в коммунистическое прозрение генерала вряд ли верил). А начиналось фурмановское предисловие суровой, но, наверное, справедливой характеристикой мемуариста: «Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история… Перед „подвигами“ его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля - всех сподвижников Слащова по крымской борьбе». Таким Булгаков и сделал своего Хлудова.

    Как мы смогли убедиться, не тени повешенных и не муки совести привели Слащова к возвращению на родину. Если он в чем и раскаивался, так это в том, что с самого начала оказался в рядах проигравших белых, а не победивших красных. Но в «Беге» Хлудов представлен, в отличие от прототипа, не жестоким авантюристом, а идейным вдохновителем, глубоко убежденным в правоте Белого дела (именно как вождя Белого движения обвиняет его в финале романа Чарнота). К раскаянию же и возвращению на родину он приходит через муки совести - в них истинный характер его болезни: бессчетно повешенные на фонарных столбах преследуют генерала па протяжении всей пьесы. И особенно вестовой Крапилии. Совесть материализуется в зримого казненного, а не в абстрактные сотни и тысячи жертв. Конкретна жертва - конкретна и вина. Правда, драматург в решение Хлудова вернуться в Россию привносит и слащовские расчеты. Тот же Чарнота догадывается об этом, когда говорит генералу, только что объявившему о своем предстоящем возвращении («Сегодня ночью пойдет с казаками пароход, и я поеду с ними. Только молчите»): «Постой, постой, постой! Только сейчас сообразил! Куда? Домой? Нет! Что? У тебя, Генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел? Но только на сей раз ты просчитаешься. Проживешь ты, Рома, ровно столько, сколько потребуется тебя с поезда снять и довести до ближайшей стенки, да и то под строжайшим караулом». На вопрос же: «Где Крапилин?.. За что погубил вестового?..» - Хлудов отвечал, почти как Слащов в мемуарах: «Жестоко, жестоко вы говорите мне! (Оскалившись, оборачивается.) Я знаю, где он… Но только мы с ним помирились… помирились…»

    В этих словах явный намек на предварительную договоренность Хлудова с кем-то о возвращении на родину. Так же точно Слащов сначала вступил в контакт с чекистами, выговорил себе и жене амнистию, скрывал отъезд от врангелевской контрразведки. Может, из-за этого расчета и не совсем еще оставила Хлудова болезнь - нечистая совесть, и немного рано думает он, что помирился с Крапилиным. Но, что интересно, словами Чарноты Булгаков уже тогда, в 1928 году, как бы предсказал печальный конец реального Слащова.

    И все же главное в образе Хлудова - это душевные терзания, муки совести за совершенные преступления, за жестокость. Искупление же грехов возможно только после возвращения в Россию, где нужно держать ответ за содеянное. Хлудов - один из сильнейших в мировой драматургии образов кающегося грешника, убийцы, убивавшего ради идеи (тут у зрителей могли возникнуть ассоциации не с одним только Белым движением). И, по всей видимости, во многом Булгаков передал своему герою собственные муки совести, только связанные, конечно, не с убийством невиновных, а с тем, что такие убийства наблюдал и бессилен был предотвратить. Отсюда и сходство Хлудова с Алексеем Турбиным в «Белой гвардии», который тоже любит задавать вопросы и сам же на них отвечать, да и слащовскую наркоманию, подтвержденную многими источниками, автор «Бега» мог осмыслить по-своему, ибо когда-то страдал тем же недугом.

    11 января 1929 года Слащов был застрелен на своей квартире курсантом «Выстрела» Б.Коленбергом, мстившим за брата, казненного по приказу генерала. По одним данным, Коленберг получил тюремный срок за убийство, по другим - был признан невменяемым. Не исключено, что ОГПУ помогло мстителю найти свою жертву, поскольку уже через год, в 1930 году, чекистами была проведена операция под кодовым названием «Весна», в ходе которой было арестовано около 5 тыс. бывших царских и белых офицеров, служивших в Красной армии (ее жертвой стал и Л.С.Карум). Слащова, в связи с поднятым вокруг его имени шумом, было бы неудобно арестовать или отставить от службы. Возможно, что ОГПУ решило избавиться от него другим способом - руками Коленберга.

    Между прочим, ОГПУ пыталось обвинить Слащова в антисоветской агитации, но на регулярных попойках со слушателями у него на квартире все так быстро напивались до невменяемого состояния, что об антисоветских разговорах и речи не было. Чекисты хотели даже обвинить Слащова в сознательном спаивании красных командиров, но эта затея показалась уж слишком фарсовой.

    Сослуживец Слащова по «Выстрелу», бывший полковник императорской армии С.Д.Харламов, в Гражданскую войну служивший у красных, после ареста в 1931 году показал о последних годах жизни Якова Александровича:

    «И сам Слащов, и его жена очень много пили. Кроме того, он был морфинист или кокаинист. Пил он и в компании, пил и без компании.

    Каждый, кто хотел выпить, знал, что надо идти к Слащову, там ему дадут выпить. Выпивка была главной притягательной силой во всех попойках у Слащова. На меня не производило впечатления, что вечеринки устраивают с политической целью: уж больно много водки там выпивалось.

    Я бывал на квартире у Слащова 2–3 раза не специально по приглашению на вечеринку, а или по делу, или по настойчивому приглашению зайти на минутку. И так как водку там пили чаще, чем обычно мы пьем чай, то бывала и водка.

    Жена Слащова принимала участие в драмкружке „Выстрела“. Кружок ставил постановки. Участниками были и слушатели, и постоянный состав. Иногда после постановки часть этого драмкружка со слушателями-участниками отправлялась на квартиру Слащова и там пьянствовала. На такое спаивание слушателей командованием курсов было обращено внимание, и запрещено было собираться со слушателями.

    Что за разговоры велись там на политическую тему, сказать не могу. Знаю только, что часто критиковали меня как начальника отдела и кое-кого из преподавателей тактики… Ко мне Слащов чувствовал некоторую неприязнь и иногда подпускал по моему адресу шпильки.

    Последнее время при своей жизни он усиленно стремился получить обещанный ему корпус. Каждый год исписывал гору бумаг об этом. Помню, раз даже начал продавать свои вещи, говоря, что получает назначение начальником штаба Тоцкого сбора. Никаких, конечно, назначений ему не давали. Но каждый раз после подачи рапорта он серьезно готовился к отъезду».

    Известно, что в драмкружке при «Выстреле» ставили «Дни Турбиных» и пару раз Булгаков бывал на спектаклях. Но до сих пор неизвестно, встречались ли Булгаков и Слащов и знал ли генерал о существовании «Бега». По утверждению Л.Е.Белозерской, Булгаков лично со Слащовым знаком не был, она же в свое время встречалась в Петрограде с матерью Слащова, Верой Александровной Слащовой, и запомнила «мадам Слащову» как женщину властную и решительную.

    В целом же жизнь Слащова в СССР не сложилась. Командования крупными соединениями ему не доверяли, преподавание было явно не то, о чем он мечтал. Отсюда - тоска, ощущение собственной ненужности (Троцкий его судьбу предсказал точно), постоянные запои, прерванные пулей то ли безрассудного мстителя, то ли человека, направленного железной рукой ОГПУ.

    Посмертно, в 1929 году, была издана книга Слащова «Мысли по вопросам общей тактики: из личного опыта и наблюдений». Заключительная фраза книги очень точно выразила его военное, да и жизненное, кредо: «В бою держитесь твердо своего принятого решения - пусть оно будет хуже другого, но, настойчиво проведенное в жизнь, оно даст победу, колебания же приведут к поражению».

    Те же муки испытывает булгаковский генерал Хлудов. Он еще расстреливает и вешает, но по инерции, ибо все больше задумывается, что любовь народная - не с белыми, а без нее победы в Гражданской войне не одержать.

    Ненависть к союзникам Хлудов вымещает тем, что сжигает «экспортный пушной товар», чтобы «заграничным шлюхам собольих манжет не видать». Главнокомандующего, в котором легко просматривается прототип - Врангель, генерал-вешатель ненавидит, поскольку тот вовлек его в заведомо обреченную, проигранную борьбу. Хлудов бросает главкому в лицо страшное: «Кто бы вешал, вешал бы кто, ваше высокопревосходительство?» Но в отличие от Слащова, который в мемуарах так и не покаялся ни за одну конкретную свою жертву, Булгаков заставил своего героя свершить последнее преступление - повесить «красноречивого» вестового Крапилина, который потом призраком настигает палача и пробуждает у него совесть. Слащов утверждал, что подписал смертные приговоры только 105 осужденным, виновным в различных преступлениях, но Булгаков еще в «Красной короне» заставил главного героя напомнить генералу, скольких тот отправил на смерть «по словесному приказу без номера». Писатель хорошо помнил, сколь распространены были у белых и красных такие приказы. Конечно, Булгаков не мог знать эпизода с 25 шомполами из цитированного выше письма Троцкого, хотя поразительно точно показал в «Белой гвардии», что шомпола в качестве универсального средства общения с населением использовали и красные, и белые, и петлюровцы. Однако автор «Бега» не верил в раскаяние Слащова, и его Хлудову не удается опровергнуть обвинений Крапилина: «…Одними удавками войны не выиграешь!.. Стервятиной питаешься?.. Храбер ты только женщин вешать и слесарей!» Хлудовские оправдания, что он «на Чонгарскую Гать ходил с музыкой» и был дважды ранен (как и Слащов, дважды раненный в Гражданской войне), вызывают только крапилинское: «Да все губернии плюют на твою музыку и на твои раны». Здесь переиначена в народной форме часто повторявшаяся Врангелем и его окружением мысль, что одна губерния (Крым) сорок девять губерний (остальную Россию) победить не может. Смалодушничавшего после этого страстного обличения вестового Хлудов вешает, но потом Булгаков дарует ему, в отличие от Слащова, мучительное и тяжкое, болезненное и нервное, но - раскаянье.

    Болезненное состояние Слащова Оболенский, как и другие мемуаристы, объяснял злоупотреблением кокаином и спиртом - генерал являл собой редчайшее сочетание алкоголика и наркомана в одном лице. Этих обвинений не отрицал и сам Яков Александрович. В книге «Крым в 1920 г.» он привел свой рапорт Врангелю 5 апреля 1920 года, где, в частности, резко критиковал Оболенского и отмечал, что «борьба идет с коренными защитниками фронта до меня включительно, вторгаясь даже в мою частную жизнь (спирт, кокаин)», т. е., признавая наличие у себя этих пороков, протестовал лишь против того, что они стали достоянием широкой публики. Булгаков болезнь своего Хлудова свел, прежде всего, к мукам совести за свершенные преступления и участие в движении, на стороне которого нет правды.

    Мемуарист испытывал к былому гонителю смешанные чувства жалости, сочувствия, презрения и осуждения за переход к большевикам (именно Оболенский посодействовал Слащову в приобретении фермы, на которой так и не заладилась у бывшего генерала трудовая жизнь). Оболенский привел комический рассказ, как в Москве один бывший крымский меньшевик, которого Слащов чуть не повесил, перейдя уже в большевистскую партию и работая в советском учреждении, встретил красного командира «товарища» Слащова и как они мирно вспоминали прошлое. Может быть, отсюда в «Беге» родилась юмористическая реплика Чарноты, что он бы на день записался к большевикам, чтобы только расправиться с Корзухиным, а потом тут же бы «выписался». Булгаков наверняка запомнил приведенные Фурмановым слова Слащова о готовности сражаться в рядах Красной армии, подтверждавшие мысль Оболенского, и вряд ли сомневался в карьерных и житейских, а не духовных и мировоззренческих, причинах возвращения бывшего генерала.

    Булгаков также был знаком с книгой бывшего главы отдела печати в крымском правительстве Г.В.Немировича-Данченко «В Крыму при Врангеле. Факты и итоги», вышедшей в Берлине в 1922 году. Там, в частности, отмечалось: «Фронт держался благодаря мужеству горстки юнкеров и личной отваге такого азартного игрока, каким был ген. Слащов». А журналист Г.Н.Раковский писал: «Слащов, в сущности, был самоличным диктатором Крыма и самовластно распоряжался как на фронте, так и в тылу… Местная общественность была загнана им в подполье, съежились рабочие, лишь „осважные“ круги слагали популярному в войсках генералу восторженные дифирамбы. Весьма энергично боролся Слащов с большевиками не только на фронте, но и в тылу. Военно-полевой суд и расстрел - вот наказание, которое чаще всего применялось к большевикам и им сочувствующим».

    Фигура Слащова оказалась настолько яркой, противоречивой, богатой самыми разными красками, что в «Беге» она послужила прототипом не только генерала Хлудова, но и двух других персонажей, представляющих белый лагерь, - кубанского казачьего генерала Григория Лукьяновича Чарноты («потомка запорожцев») и гусарского полковника маркиза де Бризара. Своей фамилией и титулом последний обязан, вероятно, еще двум историческим личностям. Актеру, играющему де Бризара, по словам Булгакова, «не нужно бояться дать Бризару эпитеты: вешатель и убийца». У этого героя проявляются садистские наклонности, а в результате ранения в голову он несколько повредился в уме. Маркиз де Бризар заставляет вспомнить о знаменитом писателе маркизе (графе) Донасьене Альфонсе Франсуа де Саде, от имени которого произошло само слово «садизм».

    Еще одним прототипом де Бризара был обрусевший француз - маркиз, а потом граф дю Шайла, редактор газеты Донской армии «Донской вестник». Вот что писал о нем Г.В.Немирович-Данченко в книге «В Крыму при Врангеле»: «Дю Шайл - типичнейший авантюрист Гражданской войны. По вероисповеданию католик, граф дю Шайл, в бытность свою до революции в Петрограде, сумел войти в доверие некоторых высших представителей нашей церковной иерархии своим желанием перейти в православие. Ему оказывал особое покровительство обер-прокурор Синода В.К.Саблер, и им забавлялись как заморским титулованным гостем, слывшим в наших лаврах и подворьях за масоноведа и знатока сионских тайн. Потом из масоноведа и церковника он сделался апологетом казачьей самостоятельности».

    Раковский так же подробно пишет о том, как придерживавшийся эсеровских взглядов дю Шайл по приказу Врангеля был арестован в Крыму вместе с командованием Донской армии генералами В.И.Сидориным и А.К.Келчевским по обвинению в казачьем сепаратизме. Граф пытался застрелиться, ранил себя в грудь, был помещен в госпиталь и в конце концов оправдан судом и эмигрировал. Булгаков, наоборот, сделал своего де Бризара закоренелым монархистом, а близость дю Шайла к православным иерархам спародировал довольно оригинально: де Бризар сперва собирается расправиться с Африканом, приняв его за большевика, и лишь потом, опознав архиепископа, приносит свои извинения. Булгаковский маркиз тоже оказывается ранен, но в голову, и, помутившись рассудком, ошарашивает Врангеля монархическим бредом: «Как бы я был счастлив, если бы в случае нашей победы вы - единственно достойный носить царский венец - приняли его в Кремле! Я стал бы во фронт вашему императорскому величеству!» Тут - тоже пародия на настроения, что преобладали у части крымской публики и о которых писал Раковский: «Усиленно распускаются слухи, что в Крым прибывает, дабы вступить на русский престол, великий князь Михаил Александрович. Одновременно с этим ведется пропаганда в том смысле, чтобы короновали „наиболее достойного“. А таким „достойным“ и является „боярин Петр“ (т. е. Врангель. - Б.С.)».

    От дю Шайля у де Бризара - французская фамилия, громкий титул и тяжелое ранение в голову. От Слащова у этого персонажа - роскошный гусарский костюм и казнелюбие, а также помутнение рассудка, которое есть и у Хлудова, но у маркиза оно - следствие ранения, а не раздвоения личности и мук совести.

    У Чарноты от Слащова - кубанское прошлое (Булгаков учел, что тот командовал сначала кубанскими частями) и походная жена Люська, прототипом которой послужила вторая жена Слащова - «казачок Варинька», «ординарец Нечволодов», сопровождавшая его во всех боях и походах, дважды раненная и не раз спасавшая мужу жизнь. Некоторые мемуаристы называют ее Лидкой, хотя на самом деле вторую жену Слащова звали Ниной Николаевной. От Слащова у Чарноты также качества азартного игрока в сочетании с военными способностями и наклонностью к пьянству (при том что Хлудов не пьет). Судьба Григория Лукьяновича - это вариант судьбы Слащова, рассказанный Оболенским, тот вариант, который реализовался бы, останься генерал в эмиграции простым фермером. Тогда Слащов мог бы надеяться только на случайную удачу в игре да на возвращение в Россию через много лет, если о нем там забудут.

    По свидетельству Оболенского, люди, до революции знавшие Слащова как тихого, вдумчивого офицера, поражались перемене, произведенной Гражданской войной, превратившей его в жестокого палача. При первой встрече с Хлудовым ранее знавший Романа Валерьяновича Чарнота поражается проявившейся в нем жестокости. А в финале, комментируя предстоящее возвращение Хлудова, «потомок запорожцев» высказывает предположение: «У тебя, Генерального штаба генерал-лейтенанта, может быть, новый хитрый план созрел?» У Слащова, как мы убедились, такой план действительно был. Эти слова Чар-ноты оставляют впечатление, что Хлудов в Советской России совсем не обязательно будет казнен.

    В момент взятия красными Перекопа Слащов был уже не у дел. После прорыва он выехал на фронт, но никакого назначения не получил. Булгаковский же герой командует фронтом и фактически выполняет ряд функций генералов А.П.Кутепова и П.Н.Врангеля. Например, именно Хлудов приказывает, каким соединениям следовать к каким портам для эвакуации. В книгах Слащова такого приказа, отданного Врангелем, нет, но он есть, в частности, в вышедшем в конце 1920 года в Константинополе сборнике «Последние дни Крыма». В то же время Булгаков заставляет Хлудова критиковать Главнокомандующего почти теми же словами, какими Слащов в книге «Крым в 1920 г.» критиковал Врангеля. Так, слова Хлудова: «…Но Фрунзе обозначенного противника на маневрах изображать не пожелал… Это не шахматы и не незабвенное Царское Село…» восходят к слащовскому утверждению об ошибочности решения Врангеля начать переброску частей между Чонгаром и Перекопом накануне советского наступления: «…Началась рокировка (хорошо она проходит только в шахматах). Красные же не захотели изображать обозначенного противника и атаковали перешейки». Фраза, брошенная Хлудовым Главнокомандующему по поводу намерения последнего переехать в гостиницу «Кист», а оттуда на корабль: «К воде поближе?» - это злой намек на трусость главкома, упомянутую в книге «Крым в 1920 г.»: «Эвакуация протекала в кошмарной обстановке беспорядка и паники. Врангель первым показал пример этому, переехал из своего дома в гостиницу „Кист“ у самой Графской пристани, чтобы иметь возможность быстро сесть на пароход, что он скоро и сделал, начав крейсировать по портам под видом поверки эвакуации. Поверки с судна, конечно, он никакой сделать не мог, но зато был в полной сохранности, к этому только он и стремился».

    В позднейших редакциях «Бега», где Хлудов кончал с собой, о своем намерении вернуться в Россию он говорил иронически-иносказательно, как о предстоящей поездке на лечение в германский санаторий, маскируя свое намерение свести счеты с жизнью. Точно так же Свидригайлов в «Преступлении и наказании» о предстоящем самоубийстве говорит как о поездке в Америку. Но германский санаторий возник тут не случайно. Здесь имелась в виду рассказанная Слащовым в мемуарах история, как он отказался от предложения Врангеля ехать лечиться в санаторий в Германии, не желая тратить на свою персону народные деньги - дефицитную валюту.

    В качестве антипода Хлудова (Слащова) Булгаков дал сниженный карикатурный образ белого Главнокомандующего (Врангеля). Слова архиепископа Африкана, чьим прототипом был глава духовенства Русской армии епископ Севастопольский Вениамин (Иван Федченко), обращенные к Главнокомандующему: «Дерзай, славный генерал, с тобою свет и держава, победа и утверждение, дерзай, ибо ты Петр, что значит камень», имеют своим источником воспоминания Г.Н.Раковского, который отмечал, что «представители воинствующего черносотенного духовенства с епископом Вениамином, который деятельно поддерживал Врангеля еще тогда, когда он вел борьбу с Деникиным», с церковных кафедр «прославляли Петра Врангеля, сравнивая его не только с Петром Великим, но даже и с апостолом Петром. Он явится, мол, тем камнем, на котором будет построен фундамент новой России». Комичное же обращение к Африкану самого Главнокомандующего: «Ваше преосвященство, западноевропейскими державами покинутые, коварными поляками обманутые, в самый страшный час на милосердие Божие уповаем» пародирует последний приказ Врангеля при оставлении Крыма:

    «Оставленная всем миром, обескровленная армия, боровшаяся не только за наше русское дело, но и за дело всего мира, - оставляет родную землю. Мы идем на чужбину, идем не как нищие с протянутой рукой, а с высоко поднятой головой, в сознании исполненного долга». Нищета, постигшая в Константинополе Хлудова, Чарноту, Люську, Серафиму, Голубкова и других эмигрантов в «Беге», показывает всю фальшивость врангелевских высокопарных слов.

    Не случайно имя и отчество Хлудова - Роман Валерьянович. Здесь присутствует скрытая полемика с рассказом Всеволода Иванова «Операция под Бритчино» (1924), где Слащов послужил прототипом главного героя - бывшего командующего белыми армиями на Юге России генерал-лейтенанта Валерьяна Митрофановича Сабеева (фамилия созвучна Слащову), теперь служащего в Красной армии и делающего доклад в Военно-историческом обществе об одной из своих операций совместно с бывшим своим противником в этой операции - командармом товарищем Пастыревым. Кстати сказать, во время лекций Слащова, по свидетельствам выпускников школы «Выстрел», часто возникали горячие дискуссии с красными командирами, бывшими противниками генерала в тех или иных боях. У Иванова Сабеев терпит неудачу, потому что стремится еще защитить свою семью и размещает войска с учетом этого. В результате и бой он проигрывает, и семья гибнет. Пастырев же ради успеха жертвует жизнями брата и жены и одерживает победу.

    Булгаков видел всю фальшь такой схемы применительно к реальному Слащову. Поэтому Хлудов в «Беге» нисколько не жалеет ни женщин, ни детей, спокойно собираясь повесить начальника станции и оставить сиротами его малолетних детей. Хлудов не имеет родных и близких, он даже более одинок, чем был на самом деле Слащов (с этой целью Булгаков «походную жену» передал Чарноте). Автор «Бега» не сомневался, что ради военных успехов Слащов пожертвовал бы кем угодно, и таким сделал своего Хлудова.

    Интересно, что в 1925 году акционерное общество «Пролетарское кино» собиралось делать художественный фильм «Врангель», причем Слащов был приглашен в качестве военно-технического консультанта сценария Л.О.Полярного и М.И.Перцовича, а также на роль «генерала Слащова-Крымского» (роль ординарца должна была сыграть его жена). Любопытно, что если во МХАТе предполагавшийся исполнитель роли Хлудова Н.П.Хмелев не обладал портретным сходством с прототипом, то исполнитель этой роли в киноверсии «Бега», снятой в 1970 году режиссерами А.А.Аловым и В.Н.Наумовым, актер Владислав Вацлавович Дворжецкий, случайно или нет, оказался очень похож на Слащова. Дворжецкий создал лучший на сегодня образ Хлудова. Убедительнее его трагедию больной совести палача не сыграл никто.

    Булгакову удалось мастерски слить в «Беге» воедино гротеск и трагедию, жанры высокий и низкий. Конечно, без образа Хлудова пьесы бы не было, но фантасмагоричные «тараканьи бега» или сцена у Корзухина трагического начала отнюдь не снижают. Чарнота в чем-то Хлестаков, но эпическое начало превалирует в образе храброго кавалерийского генерала, «потомка запорожцев», помнящего азарт боев, в сравнении с которыми тараканий тотализатор и эмигрантское прозябание - ничто. Тут реализм и символизм, сугубо достоверные детали эпохи Гражданской войны и беспросветного эмигрантского быта и созданный воображением автора тараканий тотализатор как олицетворение тщетности надежд убежать от родины и от себя самого.

    Жаль, что эта гениальная пьеса до сих пор не получила адекватного сценического воплощения, хотя начиная с 1957 года ставилась неоднократно.

    Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

    Михаил Булгаков
    Бег
    Восемь снов
    Пьеса в четырех действиях

    Бессмертье – тихий, светлый брег;

    Наш путь – к нему стремленье.

    Покойся, кто свой кончил бег!..

    Жуковский

    Действующие лица

    С е р а ф и м а В л а д и м и р о в н а К о р з у х и н а – молодая петербургская дама.

    С е р г е й П а в л о в и ч Г о л у б к о в – сын профессора-идеалиста из Петербурга.

    А ф р и к а н – архиепископ Симферопольский и Карасу-Базарский, архипастырь именитого воинства, он же химик М а х р о в.

    П а и с и й – монах.

    Д р я х л ы й и г у м е н.

    Б а е в – командир полка в Конармии Буденного.

    Б у д е н о в е ц.

    Г р и г о р и й Л у к ь я н о в и ч Ч а р н о т а – запорожец по происхождению, кавалерист, генерал-майор в армии белых.

    Б а р а б а н ч и к о в а – дама, существующая исключительно в воображении генерала Чарноты.

    Л ю с ь к а – походная жена генерала Чарноты.

    К р а п и л и н – вестовой Чарноты, человек, погибший из-за своего красноречия.

    Д е Б р и з а р – командир гусарского полка у белых.

    Р о м а н В а л е р ь я н о в и ч Х л у д о в.

    Г о л о в а н – есаул, адъютант Хлудова.

    К о м е н д а н т с т а н ц и и.

    Н и к о л а е в н а – жена начальника станции.

    О л ь к а – дочь начальника станции, 4-х лет.

    П а р а м о н И л ь и ч К о р з у х и н – муж Серафимы.

    Т и х и й – начальник контрразведки.

    С к у н с к и й, Г у р и н – служащие в контрразведке.

    Б е л ы й г л а в н о к о м а н д у ю щ и й.

    Л и ч и к о в к а с с е.

    А р т у р А р т у р о в и ч – тараканий царь.

    Ф и г у р а в к о т е л к е и в и н т е н д а н т с к и х п о г о н а х

    Т у р ч а н к а, л ю б я щ а я м а т ь.

    П р о с т и т у т к а – к р а с а в и ц а.

    Г р е к-д о н ж у а н.

    А н т у а н Г р и щ е н к о – лакей Корзухина.

    М о н а х и, б е л ы е ш т а б н ы е о ф и ц е р ы, к о н в о й н ы е к а з а к и Б е л о г о г л а в н о к о м а н д у ю щ е г о, к о н т р-р а з в е д ч и к и, к а з а к и в б у р к а х, а н г л и й с к и е, ф р а н ц у з с к и е и и т а л ь я н с к и е м о р я к и, т у р е ц к и е и и т а л ь я н с к и е п о л и ц е й с к и е, м а л ь ч и ш к и т у р к и и г р е к и, а р м я н с к и е и г р е ч е с к и е г о л о в ы в о к н а х, т о л п а в К о н с т а н т и н о п о л е.

    Сон первый происходит в Северной Таврии в октябре 1920 года. Сны второй, третий и четвертый – в начале ноября 1920 года в Крыму.

    Пятый и шестой – в Константинополе летом 1921 года.

    Седьмой – в Париже осенью 1921 года.

    Восьмой – осенью 1921 года в Константинополе.

    Действие первое

    Сон первый

    Мне снился монастырь…


    Слышно, как хор монахов в подземелье поет глухо: «Святителю отче Николае, моли Бога о нас…»

    Тьма, а потом появляется скупо освещенная свечечками, прилепленными у икон, внутренность монастырской церкви. Неверное пламя выдирает из тьмы конторку, в коей продают свечи, широкую скамейку возле нее, окно, забранное решеткой, шоколадный лик святого, полинявшие крылья серафимов, золотые венцы. За окном безотрадный октябрьский вечер с дождем и снегом. На скамейке, укрытая с головой попоной, лежит Б а р а б а н ч и к о в а. Химик М а х р о в, в бараньем тулупе, примостился у окна и все силится в нем что-то разглядеть… В высоком игуменском кресле сидит С е р а ф и м а, в черной шубе.

    Судя по лицу, Серафиме нездоровится.

    У ног Серафимы на скамеечке, рядом с чемоданом, – Г о л у б к о в, петербургского вида молодой человек в черном пальто и в перчатках.

    Г о л у б к о в (прислушиваясь к пению). Вы слышите, Серафима Владимировна? Я понял, у них внизу подземелье… В сущности, как странно все это! Вы знаете, временами мне начинает казаться, что я вижу сон, честное слово! Вот уже месяц, как мы бежим с вами, Серафима Владимировна, по весям и городам, и чем дальше, тем непонятнее становится крутом… Видите, вот уж и в церковь мы с вами попали! И знаете ли, когда сегодня случилась вся эта кутерьма, я заскучал по Петербургу, ей-Богу! Вдруг так отчетливо вспомнилась мне зеленая лампа в кабинете…

    С е р а ф и м а. Эти настроения опасны, Сергей Павлович. Берегитесь затосковать во время скитаний. Не лучше ли было бы вам остаться?

    Г о л у б к о в. О нет, нет, это бесповоротно, и пусть будет что будет! И потом, ведь вы уже знаете, что скрашивает мой тяжелый путь… С тех пор как мы случайно встретились в теплушке под тем фонарем, помните… прошло ведь, в сущности, немного времени, а между тем мне кажется, что я знаю вас уже давно-давно! Мысль о вас облегчает этот полет в осенней мгле, и я буду горд и счастлив, когда донесу вас в Крым и сдам вашему мужу. И хотя мне будет скучно без вас, я буду радоваться вашей радостью.

    Серафима молча кладет руку на плечо Голубкову.

    (Погладив ее руку.) Позвольте, да у вас жар?

    С е р а ф и м а. Нет, пустяки.

    Г о л у б к о в. То есть как пустяки? Жар, ей-Богу, жар!

    С е р а ф и м а. Вздор, Сергей Павлович, пройдет…

    Мягкий пушечный удар. Барабанчикова шевельнулась и простонала.

    Послушайте, madame, вам нельзя оставаться без помощи. Кто-нибудь из нас проберется в поселок, там, наверно, есть акушерка.

    Г о л у б к о в. Я сбегаю.

    Барабанчикова молча схватывает его за полу пальто.

    С е р а ф и м а. Почему же вы не хотите, голубушка?

    Б а р а б а н ч и к о в а (капризно). Не надо.

    Серафима и Голубков в недоумении.

    М а х р о в (тихо, Голубкову). Загадочная и весьма загадочная особа!

    Г о л у б к о в (шепотом). Вы думаете, что…

    М а х р о в. Я ничего не думаю, а так… лихолетье, сударь, мало ли кого ни встретишь на своем пути! Лежит какая-то странная дама в церкви…

    Пение под землей смолкает.

    П а и с и й (появляется бесшумно, черен, испуган). Документики, документики приготовьте, господа честные! (Задувает все свечи, кроме одной.)

    Серафима, Голубков и Махров достают документы. Барабанчикова высовывает руку и выкладывает на попону паспорт.

    Б а е в (входит, в коротком полушубке, забрызган грязью, возбужден. За Баевым – Буденовец с фонарем). А чтоб их черт задавил, этих монахов! У, гнездо! Ты, святой папаша, где винтовая лестница на колокольню?

    П а и с и й. Здесь, здесь, здесь…

    Б а е в (Буденовцу). Посмотри.

    Буденовец с фонарем исчезает в железной двери.

    (Паисию.) Был огонь на колокольне?

    П а и с и й. Что вы, что вы! Какой огонь?

    Б а е в. Огонь мерцал! Ну, ежели я что-нибудь на колокольне обнаружу, я вас всех до единого и с вашим седым шайтаном к стенке поставлю! Вы фонарями белым махали!

    П а и с и й. Господи! Что вы?

    Б а е в. А эти кто такие? Ты же говорил, что в монастыре ни одной души посторонней нету!

    П а и с и й. Беженцы они, бе…

    С е р а ф и м а. Товарищ, нас всех застиг обстрел в поселке, мы и бросились в монастырь. (Указывает на Барабанчикову.) Вот женщина, у нее роды начинаются…

    Б а е в (подходит к Барабанчиковой, берет паспорт, читает). Барабанчикова, замужняя…

    П а и с и й (сатанея от ужаса, шепчет). Господи, Господи, только это пронеси! (Готов убежать.) Святый славный великомученик Димитрий…

    Б а е в. Где муж?

    Барабанчикова простонала.

    Б а е в. Нашла время, место рожать! (Махрову.) Документ!

    М а х р о в. Вот документик! Я – химик из Мариуполя.

    Б а е в. Много вас тут химиков во фронтовой полосе!

    М а х р о в. Я продукты ездил покупать, огурчики…

    Б а е в. Огурчики!

    Б у д е н о в е ц (появляется внезапно). Товарищ Баев! На колокольне ничего не обнаружил, а вот что… (Шепчет на ухо Баеву.)

    Б а е в. Да что ты! Откуда?

    Б у д е н о в е ц. Верно говорю. Главное, темно, товарищ командир.

    Б а е в. Ну ладно, ладно, пошли. (Голубкову, который протягивает свой документ.) Некогда, некогда, после. (Паисию.) Монахи, стало быть, не вмешиваются в гражданскую войну?

    П а и с и й. Нет, нет, нет…

    Б а е в. Только молитесь? А вот за кого вы молитесь, интересно было бы знать? За черного барона или за советскую власть? Ну ладно, до скорого свидания, завтра разберемся! (Уходит вместе с Буденовцем.)

    За окнами послышалась глухая команда, и все стихло, как бы ничего и не было. Паисий жадно и часто крестится, зажигает свечи и исчезает.

    М а х р о в. Расточились… Недаром сказано: и даст им начертание на руках или на челах их… Звезды-то пятиконечные, обратили внимание?

    Г о л у б к о в (шепотом, Серафиме). Я совершенно теряюсь, ведь эта местность в руках у белых, откуда же красные взялись? Внезапный бой?.. Отчего все это произошло?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Это оттого произошло, что генерал Крапчиков – задница, а не генерал! (Серафиме.) Пардон, мадам.

    Г о л у б к о в (машинально). Ну?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Ну что – ну? Ему прислали депешу, что конница красная в тылу, а он, язви его душу, расшифровку отложил до утра и в винт сел играть.

    Г о л у б к о в. Ну?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Малый в червах объявил.

    М а х р о в (тихо). Ого-го, до чего интересная особа!

    Г о л у б к о в. Простите, вы, по-видимому, в курсе дела: у меня были сведения, что здесь, в Курчулане, должен был быть штаб генерала Чарноты…

    Б а р а б а н ч и к о в а. Вот какие у вас подробные сведения! Ну, был штаб, как не быть. Только он весь вышел.

    Г о л у б к о в. А куда же он удалился?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Совершенно определенно – в болото.

    М а х р о в. А откуда вам все это известно, мадам?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Очень уж ты, архипастырь, любопытен!

    М а х р о в. Позвольте, почему вы именуете меня архипастырем?

    Б а р а б а н ч и к о в а. Ну ладно, ладно, это скучный разговор, отойдите от меня.

    Паисий вбегает, опять тушит свечи все, кроме одной, смотрит в окно.

    Г о л у б к о в. Что еще?

    П а и с и й. Ох, сударь, и сами не знаем, кого нам еще Господь послал и будем ли мы живы к ночи! (Исчезает так, что кажется, будто он проваливается сквозь землю.)

    Послышался многокопытный топот, в окне затанцевали отблески пламени.

    С е р а ф и м а. Пожар?

    Г о л у б к о в. Нет, это факелы. Ничего не понимаю, Серафима Владимировна! Белые войска, клянусь, белые! Свершилось! Серафима Владимировна, слава Богу, мы опять в руках белых! Офицеры в погонах!

    Б а р а б а н ч и к о в а (садится, кутаясь в попону). Ты, интеллигент проклятый, заткнись мгновенно! «Погоны», «погоны»! Здесь не Петербург, а Таврия, коварная страна! Если на тебя погоны нацепить, это еще не значит, что ты стал белый! А если отряд переодетый? Тогда что?

    Вдруг мягко ударил колокол.

    Ну, зазвонили! Засыпались монахи-идиоты! (Голубкову.) Какие штаны на них?

    Г о л у б к о в. Красные!.. А вон еще въехали, у тех синие с красными боками…

    Б а р а б а н ч и к о в а. «Въехали с боками»!.. Черт тебя возьми! С лампасами?

    Послышалась глухая команда де Бризара: «Первый эскадрон, слезай!»

    Что такое! Не может быть? Его голос! (Голубкову.) Ну, теперь кричи, теперь смело кричи, разрешаю! (Сбрасывает с себя попону и тряпье и выскакивает в виде генерала Чарноты. Он в черкеске со смятыми серебряными погонами. Револьвер, который у него был в руках, засовывает в карман, подбегает к окну, распахивает его, кричит.) Здравствуйте, гусары! Здравствуйте, донцы! Полковник Бризар, ко мне!

    Дверь открывается, и первой вбегает Л ю с ь к а в косынке сестры милосердия, в кожаной куртке и в высоких сапогах со шпорами. За ней – обросший бородой д е Б р и з а р и вестовой К р а п и л и н с факелом.

    Л ю с ь к а. Гриша! Гри-Гри! (Бросается на шею Чарноте.) Не верю глазам! Живой? Спасся? (Кричит в окно.) Гусары, слушайте, генерала Чарноту отбили у красных!

    За окном шум и крики.

    Л ю с ь к а. Ведь мы по тебе панихиду собирались служить!

    Ч а р н о т а. Смерть видел вот так близко, как твою косынку. Я как поехал в штаб к Крапчикову, а он меня, сукин кот, в винт посадил играть… малый в червах… и на тебе – пулеметы! Буденный – на тебе, с небес! Начисто штаб перебили! Я отстрелялся, в окно и огородами в поселок к учителю Барабанчикову, давай, говорю, документы! А он, в панике, взял, да не те документы мне и сунул! Приползаю сюда, в монастырь, глядь, документы-то бабьи, женины – мадам Барабанчикова, и удостоверение – беременная! Крутом красные, ну, говорю, кладите меня, как я есть, в церкви! Лежу, рожаю, слышу, шпорами – шлеп, шлеп!..

    Л ю с ь к а. Кто?

    Ч а р н о т а. Командир-буденовец.

    Л ю с ь к а. Ах!

    Ч а р н о т а. Думаю, куда же ты, буденовец, шлепаешь? Ведь твоя смерть лежит под попоной! Ну приподымай, приподымай ее скорей! Будут тебя хоронить с музыкой! И паспорт он взял, а попону не поднял!

    Люська визжит.

    (Выбегает, в дверях кричит.) Здравствуй, племя казачье! Здорово, станичники!

    Послышались крики. Люська выбегает вслед за Чарнотой.

    Д е Б р и з а р. Ну, я-то попону приподыму! Не будь я краповый черт, если я на радостях в монастыре кого-нибудь не повешу! Этих, видно, красные второпях забыли! (Махрову.) Ну, у тебя и документ спрашивать не надо. По волосам видно, что за птица! Крапилин, свети сюда!

    П а и с и й (влетает). Что вы, что вы? Это его высокопреосвященство! Это высокопреосвященнейший Африкан!

    Д е Б р и з а р. Что ты, сатана чернохвостая, несешь?

    Махров сбрасывает шапку и тулуп.

    (Всматривается в лицо Махрова.) Что такое? Ваше высокопреосвященство, да это действительно вы?! Как же вы сюда попали?

    А ф р и к а н. В Курчулан приехал благословить донской корпус, а меня пленили красные во время набега. Спасибо, монахи снабдили документами.

    Д е Б р и з а р. Черт знает что такое! (Серафиме.) Женщина, документ!

    С е р а ф и м а. Я жена товарища министра торговли. Я застряла в Петербурге, а мой муж уже в Крыму. Я бегу к нему. Вот фальшивые документы, а вот настоящий паспорт. Моя фамилия Корзухина.

    Д е Б р и з а р. Mille excuses, madame!1
    Тысяча извинений, мадам! (франц.)

    А вы, гусеница в штатском, уж не обер ли вы прокурор?

    Г о л у б к о в. Я не гусеница, простите, и отнюдь не обер-прокурор! Я сын знаменитого профессора-идеалиста Голубкова и сам приват-доцент, бегу из Петербурга к вам, к белым, потому что в Петербурге работать невозможно.

    Д е Б р и з а р. Очень приятно. Ноев ковчег!

    Кованый люк в полу открывается, из него подымается дряхлый И г у м е н, а за ним – х о р м о н а х о в со свечами.

    И г у м е н (Африкану). Ваше высокопреосвященство! (Монахам.) Братие! Сподобились мы владыку от рук нечестивых социалов спасти и сохранить!

    Монахи облекают взволнованного Африкана в мантию, подают ему жезл.

    Владыко. Прими вновь жезл сей, им же утверждай паству…

    А ф р и к а н. Воззри с небес, Боже, и виждь и посети виноград сей, его же насади десница твоя!

    М о н а х и (внезапно запели). Ειζ πολλαξτη δε′ζποτα!2
    Греческая молитва. «На все века, владыка!»

    В дверях вырастает Ч а р н о т а, с ним – Л ю с ь к а.

    Ч а р н о т а. Что вы, отцы святые, белены объелись, что ли? Не ко времени эту церемонию затеяли! Ну-ка, хор!.. (Показывает жестом – «уходите».)

    А ф р и к а н. Братие! Выйдите!

    Игумен и монахи уходят в землю.

    Ч а р н о т а (Африкану) . Ваше высокопреосвященство, что же это вы тут богослужение устроили? Драпать надо! Корпус идет за нами по пятам, ловят нас! Нас Буденный к морю придушит! Вся армия уходит! В Крым идем! К Роману Хлудову под крыло!

    А ф р и к а н. Всеблагий Господи, что же это? (Схватывает свой тулуп.) Двуколки с вами-то есть? (Исчезает.)

    Ч а р н о т а. Карту мне! Свети, Крапилин! (Смотрит на карту.) Все заперто! Гроб!

    Л ю с ь к а. Ах ты, Крапчиков, Крапчиков!..

    Ч а р н о т а. Стой! Щель нашел! (Де Бризару.) Возьмешь свой полк, пойдешь на Алманайку. Притянешь их немножко на себя, тогда на Бабий Гай и переправляйся хоть по глотку! Я после тебя подамся к молоканам на хутора, с донцами, и хоть позже тебя, а выйду на Арабатскую стрелу, там соединимся. Через пять минут выходи!

    Д е Б р и з а р. Слушаю, ваше превосходительство.

    Ч а р н о т а. Ф-фу!.. Дай хлебнуть, полковник.

    Г о л у б к о в. Серафима Владимировна, вы слышите? Белые уезжают. Нам надо бежать с ними, иначе мы опять попадем в руки к красным. Серафима Владимировна, почему вы не отзываетесь, что с вами?

    Л ю с ь к а. Дай и мне.

    Де Бризар подает фляжку Люське.

    Г о л у б к о в (Чарноте). Господин генерал, умоляю вас, возьмите нас с собой! Серафима Владимировна заболела… Мы в Крым бежим… С вами есть лазарет?

    Ч а р н о т а. Вы в университете учились?

    Г о л у б к о в. Конечно, да…

    Ч а р н о т а. Производите впечатление совершенно необразованного человека. Ну, а если вам пуля попадет в голову на Бабьем Гае, лазарет вам очень поможет, да? Вы бы еще спросили, есть ли у нас рентгеновский кабинет. Интеллигенция!.. Дай-ка еще коньячку!

    Л ю с ь к а. Надо взять. Красивая женщина, красным достанется.

    Г о л у б к о в. Серафима Владимировна, подымайтесь! Надо ехать!

    С е р а ф и м а (глухо). Знаете что, Сергей Павлович, мне, кажется, действительно нездоровится… Вы поезжайте один, а я здесь в монастыре прилягу… мне что-то жарко…

    Г о л у б к о в. Боже мой! Серафима Владимировна, это немыслимо! Серафима Владимировна, подымайтесь!

    С е р а ф и м а. Я хочу пить… и в Петербург…

    Г о л у б к о в. Что же это такое?..

    Л ю с ь к а (победоносно). Это тиф, вот что это такое.

    Д е Б р и з а р. Сударыня, вам бежать надо, вам худо у красных придется. Впрочем, я говорить не мастер. Крапилин, ты красноречив, уговори даму!

    К р а п и л и н. Так точно, ехать надо.

    Г о л у б к о в. Серафима Владимировна, надо ехать…

    Д е Б р и з а р. Крапилин, ты красноречив, уговори даму!

    К р а п и л и н. Так точно, ехать надо!

    Д е Б р и з а р (глянул на браслет-часы). Пора! (Выбегает.)

    Послышалась его команда: «Садись!» – потом топот.

    Л ю с ь к а. Крапилин! Подымай ее, бери силой!

    К р а п и л и н. Слушаюсь! (Вместе с Голубковым подымают Серафиму, ведут под руки.)

    Л ю с ь к а. В двуколку ее!

    Ч а р н о т а (один, допивает коньяк, смотрит на часы) . Пора.

    И г у м е н (вырастает из люка). Белый генерал! Куда же ты? Неужто ты не отстоишь монастырь, давший тебе приют и спасение?!

    Ч а р н о т а. Что ты, папаша, меня расстраиваешь? Колоколам языки подвяжи, садись в подземелье! Прощай! (Исчезает.)

    Послышался его крик: «Садись! Садись!» – потом страшный топот, и все смолкает. Паисий появляется из люка.

    П а и с и й. Отче игумен! А отец игумен! Что ж нам делать? Ведь красные прискачут сейчас! А мы белым звонили! Что же нам, мученический венец принимать?

    И г у м е н. А где ж владыко?

    П а и с и й. Ускакал, ускакал в двуколке!

    И г у м е н. Пастырь, пастырь недостойный!.. Покинувший овцы своя! (Кричит глухо в подземелье.) Братие! Молитесь!

    Из-под земли глухо послышалось: «Святителю отче Николае, моли Бога о нас…». Тьма съедает монастырь. Сон первый кончается.

    Сон второй

    …Сны мои становятся все тяжелее…


    Возникает зал на неизвестной и большой станции где-то в северной части Крыма. На заднем плане зала необычных размеров окна, за ними чувствуется черная ночь с голубыми электрическими лунами.

    Случился зверский, непонятный в начале ноября в Крыму мороз. Сковал Сиваш, Чонгар, Перекоп и эту станцию. Окна оледенели, и по ледяным зеркалам время от времени текут змеиные огненные отблески от проходящих поездов. Горят переносные железные черные печки и керосиновые лампы на столах. В глубине, над выходом на главный перрон, надпись по старой орфографии: «Отдъление оперативное». Стеклянная перегородка, в ней зеленая лампа казенного типа и два зеленых, похожих на глаза чудовищ, огня кондукторских фонарей. Рядом, на темном облупленном фоне, белый юноша на коне копьем поражает чешуйчатого дракона. Юноша этот – Георгий Победоносец, и перед ним горит граненая разноцветная лампада. Зал занят б е л ы м и ш т а б н ы м и о ф и ц е р а м и. Большинство из них в башлыках и наушниках. Бесчисленные полевые телефоны, штабные карты с флажками, пишущие машинки в глубине. На телефонах то и дело вспыхивают разноцветные сигналы, телефоны поют нежными голосами.

    Штаб фронта стоит третьи сутки на этой станции и третьи сутки не спит, но работает, как машина. И лишь опытный и наблюдательный глаз мог бы увидеть беспокойный налет в глазах у всех этих людей. И еще одно – страх и надежду можно разобрать в этих глазах, когда они обращаются туда, где некогда был буфет первого класса.

    Там, отделенный от всех высоким буфетным шкафом, за конторкой, съежившись на высоком табурете, сидит Р о м а н В а л е р ь я н о в и ч Х л у д о в. Человек этот лицом бел, как кость, волосы у него черные, причесаны на вечный неразрушимый офицерский пробор. Хлудов курнос, как Павел, брит, как актер, кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые. На нем солдатская шинель, подпоясан он ремнем по ней не то по-бабьи, не то как помещики подпоясывали шлафрок. Погоны суконные, и на них небрежно нашит черный генеральский зигзаг. Фуражка защитная, грязная, с тусклой кокардой, на руках варежки. На Хлудове нет никакого оружия.

    Он болен чем-то, этот человек, весь болен, с ног до головы. Он морщится, дергается, любит менять интонации. Задает самому себе вопросы и любит сам же на них отвечать. Когда хочет изобразить улыбку, скалится.

    Он возбуждает страх. Он болен – Роман Валерьянович.

    Возле Хлудова, перед столом, на котором несколько телефонов, сидит и пишет исполнительный и влюбленный в Хлудова есаул Г о л о в а н.

    Х л у д о в (диктует Головану) . «…Запятая. Но Фрунзе обозначенного противника на маневрах изображать не пожелал. Точка. Это не шахматы и не Царское незабвенное Село. Точка. Подпись – Хлудов. Точка».

    Г о л о в а н (передает написанное кому-то). Зашифровать, послать главнокомандующему.



    П е р в ы й ш т а б н о й (осветившись сигналом с телефона, стонет в телефон). Да, слушаю… слушаю… Буденный?.. Буденный?..

    В т о р о й ш т а б н о й (стонет в телефон). Таганаш… Таганаш…

    Т р е т и й ш т а б н о й (стонет в телефон). Нет, на Карпову балку…

    Г о л о в а н (осветившись сигналом, подает Хлудову трубку). Ваше превосходительство…

    Х л у д о в (в трубку). Да. Да. Да. Нет. Да. (Возвращает трубку Головану.) Мне коменданта.

    Х л у д о в. Час жду бронепоезд «Офицер» на Таганаш. В чем дело? В чем дело? В чем дело?

    Х л у д о в. Дайте мне начальника станции.

    К о м е н д а н т (бежит, на ходу говорит кому-то всхлипывающим голосом). Что ж я-то поделаю?

    Х л у д о в. У нас трагедии начинаются. Бронепоезд параличом разбило. С палкой ходит бронепоезд, а пройти не может. (Звонит.)

    На стене вспыхивает надпись: «Отдъление контрразвъдывательное». На звонок из стены выходит Т и х и й, останавливается около Хлудова, тих и внимателен.

    Х л у д о в (обращается к нему). Никто нас не любит, никто. И из-за этого трагедии, как в театре все равно.

    Тихий тих.

    Х л у д о в (яростно). Печка с угаром, что ли?

    Г о л о в а н. Никак нет, угару нет.

    Перед Хлудовым предстает К о м е н д а н т, а за ним Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и.

    Х л у д о в (Начальнику станции). Вы доказали, что бронепоезд пройти не может?

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (говорит и движется, но уже сутки человек мертвый). Так точно, ваше превосходительство. Физической силы-возможности нету! Вручную сортировали и забили начисто, пробка!

    Х л у д о в. Вторая, значит, с угаром?

    Г о л о в а н. Сию минуту! (Кому-то в сторону.) Залить печку!

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и. Угар, угар.

    Х л у д о в (Начальнику станции). Мне почему-то кажется, что вы хорошо относитесь к большевикам. Вы не бойтесь, поговорите со мной откровенно. У каждого человека есть свои убеждения, и скрывать их он не должен. Хитрец!

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (говорит вздор). Ваше высокопревосходительство, за что же такое подозрение? У меня детишки… еще при государе императоре Николае Александровиче… Оля и Павлик, детки… тридцать часов не спал, – верьте Богу! – и лично председателю Государственной думы Михаилу Владимировичу Родзянко известен. Но я ему, Родзянко, не сочувствую… У меня дети…

    Х л у д о в. Искренний человек, а? Нет? Нужна любовь, а без любви ничего не сделаешь на войне! (Укоризненно, Тихому.) Меня не любят. (Сухо.) Дать сапер. Толкать, сортировать. Пятнадцать минут времени, чтобы «Офицер» прошел за выходной семафор! Если в течение этого времени приказание не будет исполнено, коменданта арестовать! А начальника станции повесить на семафоре, осветив под ним подпись «Саботаж».

    Вдали в это время послышался нежный медленный вальс. Когда-то под этот вальс танцевали на гимназических балах.

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (вяло). Ваше высокопревосходительство, мои дети еще в школу не ходили…

    Тихий берет Начальника станции под руку и уводит. За ними – Комендант.

    Х л у д о в. Вальс?

    Г о л о в а н. Чарнота подходит, ваше превосходительство.

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (за стеклянной перегородкой оживает, кричит в телефон). Христофор Федорович! Христом-Богом заклинаю: с четвертого и пятого пути все составы всплошную гони на Таганаш! Саперы будут! Как хочешь толкай! Господом заклинаю!

    Н и к о л а е в н а (появилась возле Начальника станции). Что такое, Вася, что?

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и. Ох, беда, Николаевна! Беда над семьей! Ольку, Ольку волоки сюда, в чем есть волоки!

    Н и к о л а е в н а. Ольку? Ольку? (Исчезает.)

    Вальс обрывается. Дверь с перрона открывается, и входит Ч а р н о т а, в бурке и папахе, проходит к Хлудову. Л ю с ь к а, вбежавшая вместе с Чарнотой, остается в глубине у дверей.

    Ч а р н о т а. С Чонгарского дефиле, ваше превосходительство, сводная кавалерийская дивизия подошла.

    Хлудов молчит, смотрит на Чарноту.

    Ваше превосходительство! (Указывает куда-то вдаль.) Что же это вы делаете? (Внезапно снимает папаху.) Рома! Ты генерального штаба! Что же ты делаешь? Рома, прекрати!

    Х л у д о в. Молчать!

    Чарнота надевает папаху.

    Обоз бросите здесь, пойдете на Карпову балку, станете там.

    Ч а р н о т а. Слушаю. (Отходит.)

    Л ю с ь к а. Куда?

    Ч а р н о т а (тускло) . На Карпову балку.

    Л ю с ь к а. Я с тобой. Бросаю я этих раненых и Серафиму тифозную.

    Ч а р н о т а (тускло) . Можешь погибнуть.

    Л ю с ь к а. Ну и слава Богу! (Уходит с Чарнотой.)

    Послышалось лязганье, стук, потом страдальческий вой бронепоезда. Н и к о л а е в н а врывается за перегородку, тащит О л ь к у, закутанную в платок.

    Н и к о л а е в н а. Вот она, Олька, вот она!

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (в телефон). Христофор Федорович, дотянул?! Спасибо тебе, спасибо! (Схватывает Ольку на руки, бежит к Хлудову.)

    За ним – Т и х и й и К о м е н д а н т.

    Х л у д о в (Начальнику станции). Ну что, дорогой, прошел? Прошел?

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и. Прошел, ваше высокопревосходительство, прошел!

    Х л у д о в. Зачем ребенок?

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и. Олечка, ребенок… способная девочка. Служу двадцать лет и двое суток не спал.

    Х л у д о в. Да, девочка… Серсо. В серсо играет? Да? (Достает из кармана карамель.) Девочка, на! Курить доктора запрещают, нервы расстроены. Да не помогает карамель, все равно курю и курю.

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и. Бери, Олюшенька, бери… Генерал добрый. Скажи, Олюшенька, «мерси»… (Подхватывает Ольку на руки, уносит за перегородку, и Николаевна исчезает с Олькой.)

    Опять послышался вальс и стал удаляться. Из двери, не той, в которую входил Чарнота, а из другой, входит П а р а м о н И л ь и ч К о р з у х и н. Это необыкновенно европейского вида человек в очках, в очень дорогой шубе и с портфелем. Подходит к Головану, подает ему карточку. Голован передает карточку Хлудову.

    Х л у д о в. Я слушаю.

    К о р з у х и н (Хлудову). Честь имею представиться. Товарищ министра торговли Корзухин. Совет министров уполномочил меня, ваше превосходительство, обратиться к вам с тремя запросами. Я только что из Севастополя. Первое: мне поручили узнать о судьбе арестованных в Симферополе пяти рабочих, увезенных, согласно вашего распоряжения, сюда в ставку.

    Х л у д о в. Так. Ах да, ведь вы с другого перрона! Есаул! Предъявите арестованных господину товарищу министра.

    Г о л о в а н. Прошу за мной. (При общем напряженном внимании ведет Корзухина к главной двери на заднем плане, приоткрывает ее и указывает куда-то ввысь.)

    Корзухин вздрагивает. Возвращается с Голованом к Хлудову.

    Х л у д о в. Исчерпан первый вопрос? Слушаю второй.

    К о р з у х и н (волнуясь). Второй касается непосредственно моего министерства. Здесь на станции застряли грузы особо важного назначения. Испрашиваю разрешения и содействия вашего превосходительства к тому, чтобы их срочно протолкнуть в Севастополь.

    Х л у д о в (мягко). А какой именно груз?

    К о р з у х и н. Экспортный пушной товар, предназначенный за границу.

    Х л у д о в (улыбнувшись). Ах пушной экспортный! А в каких составах груз?

    К о р з у х и н (подает бумагу). Прошу вас.

    Х л у д о в. Есаул Голован! Составы, указанные здесь, выгнать в тупик, в керосин и зажечь!

    Голован, приняв бумагу, исчез.

    (Мягко.) Покороче, третий вопрос?

    К о р з у х и н (остолбенев). Положение на фронте?..

    Х л у д о в (зевнув). Ну какое может быть положение на фронте! Бестолочь! Из пушек стреляют, командующему фронтом печку с угаром под нос подсунули, кубанцев мне прислал главнокомандующий в подарок, а они босые. Ни ресторана, ни девочек! Зеленая тоска. Вот и сидим на табуретах, как попугаи. (Меняя интонацию, шипит.) Положение? Поезжайте, господин Корзухин, в Севастополь и скажите, чтобы тыловые гниды укладывали чемоданы! Красные завтра будут здесь! И еще скажите, что заграничным шлюхам собольих манжет не видать! Пушной товар!

    К о р з у х и н. Неслыханно! (Травлено озирается.) Я буду иметь честь доложить об этом главнокомандующему.

    Х л у д о в (вежливо). Пожалуйста.

    К о р з у х и н (пятясь, уходит к боковой двери, по дороге спрашивает). Какой поезд будет на Севастополь сейчас?

    Никто ему не отвечает. Слышно, как подходит поезд.

    Н а ч а л ь н и к с т а н ц и и (мертвея, предстает перед Хлудовым). С Кермана Кемальчи особое назначение!

    Х л у д о в. Смирно! Господа офицеры!

    Вся ставка встает. В тех дверях, из которых выходит Корзухин, появляются д в о е к о н в о й н ы х к а з а к о в в малиновых башлыках, вслед за ними Б е л ы й г л а в н о к о м а н д у ю щ и й в заломленной на затылок папахе, длиннейшей шинели, с кавказской шашкой, а вслед за ним – высокопреосвященнейший А ф р и к а н, который ставку благословляет.

    Г л а в н о к о м а н д у ю щ и й. Здравствуйте, господа!

    Ш т а б н ы е. Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!

    Х л у д о в. Попрошу разрешения рапорт представить вашему высокопревосходительству конфиденциально.

    Г л а в н о к о м а н д у ю щ и й. Да. Всем оставить помещение. (Африкану.) Владыко, у меня будет конфиденциальный разговор с командующим фронтом.

    А ф р и к а н. В добрый час! В добрый час!

    Все выходят, и Хлудов остается наедине с Главнокомандующим.

    Х л у д о в. Три часа тому назад противник взял Юшунь. Большевики в Крыму.

    Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

    Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".

    Загрузка...
    Top